Данте Алигьери и театр судьбы - Кирилл Викторович Сергеев
Парменид неожиданным логическим выпадом, стремительным и неумолимым, в одно мгновение разрушил мир интуитивных истин причудливой фигурой своего мышления. Богиня, правящая универсумом и разделяющая День и Ночь, Видимое и Невидимое, утверждает: разделения Дня и Ночи, Видимого и Невидимого суть обман и кажимость. Уничтожая своими словами двойственность, богиня тем самым лишает себя бытия, ибо смысл ее бытия заключен в гармонизации этой двойственности. Если ее слова о Едином истинны, то она теряет свою сакральную силу, поддерживая двойственность и тем превращаясь в иллюзию, в нечто кажущееся. Но, если она теряет сакральную силу, становясь кажимостью, следовательно, ее слова об истинности неочевидного Единого перестают быть истинными, ибо она своей ложью лишается сакральной силы. Этот странный парадокс Парменида, неожиданно извлеченный нами из фрагментов его поэмы, напоминает известный «парадокс лжеца»: «критянин сказал – все критяне лжецы». Диалектическая логика освобождает разум от слишком обременительных сомнений. Апории Зенона могут показаться нам уже не столь самобытными!
Теперь, наконец, можно задуматься над Парменидовым «путем истины». Истина заключена в невозможности ни смерти, ни рождения, ни возникновения, ни уничтожения. Любая множественность и не со-бытийность есть иллюзия, ибо все вещи существуют в единый момент, ни одна не возникла прежде другой, но все сущее со-бытийно, все вещи единовременно разделяют одно бытие, соседствуют в этом бытии друг с другом. Все едино в единовременном пространстве бытия, и за его пределами ничто не может быть, ибо бытие есть беспрестанная сопричастность всех вещей друг другу. Вне бытия не может быть вещи, но и вне вещи не может быть бытия. В этом смысле все сущее действительно едино, и небытие не существует, его действительно невозможно помыслить.
Хайдеггер умело задавал вопросы, и я вслед за ним спрашиваю: что значит мыслить? В первой строке своей поэмы Парменид, размышляя о том, куда бы поместить иной мир – то есть какая точка в «пространстве» есть самая отдаленная, – нашел остроумный ответ: самым дальним пределом для человека является предел его мысли, его воображения. За пределами мысли находится нечто, что мы не можем помыслить, следовательно, для него есть только имя – ничто. Можем ли мы сказать, что это ничто есть, что оно имеет бытие? Об этом мы можем сказать не более, чем Парменид – о том пространстве, располагающемся вне его сферического и геометрически совершенного Бытия. Спросите себя: что для человека существует? – и вы сами найдете ответ: существует то, что мы можем помыслить. Едва ли мы можем доказать бытие всего мириада мыслительных объектов, населяющих наш мир, однако, даже не будучи «физически обоснованными», они имеют бытие – они существуют в нашем сознании. Все, что существует в нас, существует тем самым в мире, и кто сказал, что под «нашим миром» нужно понимать лишь мир физических, материальных объектов!
Климент Александрийский с чудесной прозорливостью вплел в узоры своего текста изречение Парменида, способное, наконец, рассеять наши метафизические сомнения вокруг мыслительного опыта элейца и его причудливой диалектики. В парадоксальном, но в то же время абсолютно прозрачном утверждении «мыслить и быть одно и то же» для нас, наконец, открывается разгадка смысла Парменидова Бытия. Сферическое Бытие, коему нет антитезы, есть сфера человеческого разума, то есть – наше сознание. Декарт, вольно переведя на латынь Парменидово изречение, немного изменил его смысл в угоду стоявшей перед ним гносеологической проблематике. Витгенштейн, придав элейцу звучание немецкой речи, был более последователен, сказав: «Что мыслимо, то и возможно». Только глупец замыкает мир в пределах того, к чему можно прикоснуться, что можно обонять или во что можно вглядываться. Существует мир мыслей, неразрывный с миром материи. Мысль неуничтожима, она не знает рождения и смерти. Человеческое сознание способно совершать акт, немыслимый в материальном мире: в нашем разуме мы способны одновременно актуализировать все пространство потенциального – иначе говоря, человеческий разум и являет собой то сказочное, замкнутое на себе самом Парменидово Бытие, в котором все предметы со-бытийны друг другу. Что мыслимо, то и обладает бытием мысли, следовательно, все мыслимое возможно в мире мысли. Все мыслимое действительно едино и нерасторжимо, ибо оно существует в замкнутом пространстве, охваченном человеческим сознанием.
Позволю себе вновь обратиться к когнитивной очевидности, не выводимой ниоткуда, кроме как из опыта мышления. Попробуйте вообразить состояние ума человека, который впервые осознал свой разум, свой интеллект как нечто единичное, свободное и способное говорить с универсумом на одном языке, один на один, на равных. Что в этот момент для человека весь мир с его глухими и мертвыми материальными сущностями! Человек вдруг осознает себя «очевидцем незримого», собеседником небес, и все очевидное неожиданно теряет для него свою силу. В недрах своего просыпающегося разума он обретает ключи, открывающие ему пределы иного, параллельного мира, не имеющего ничего общего с мрачными загробными видениями слепых сказителей и темноречивых мистов. Не зная, как назвать этот мир, он определяет его с поразительной точностью: «сущее, существующее, бытие», то есть «то, что есть».
Бытие этого мира – мира мышления – в первый момент кажется несравненно более реальным, чем обыденное существование опытно познаваемого мира, и человек в дикой радости, данной ему мыслительной свободой, стремится обвинить обыденный мир в поддельности, мнимости, условности. Вскоре эта радость проходит, наступает холодное отрезвление. Пришедшие на смену страстным поклонникам бесконечной мощи разума софисты и Сократ осмеяли их «наивные» восторги и поспешили оправдать чувственно постигаемое бытие, подменив страсть к беспредельной интеллектуальной свободе любовью к холодной мудрости. Начиная с Сократа, рефлексия, процесс познания перестал быть самоочевидным, стихийным актом, трансформирующим потрясенный разум силой единого универсального принципа. Единичная рефлексия из стихийного чуда, не знающего границ, превратилась в работу, тяжелую и изнурительную, но имеющую свои четкие рамки, и тогда возник самый, пожалуй, удивительный парадокс: единичная рефлексия, только что вырвавшаяся из пространства рефлексии коллективной, вновь обрела свои пределы – и тем самым вернула своего творца в лоно единого коллективного социума, превратив мышление из инструмента индивидуального освобождения через бесконечный акт познания универсума в социально полезную деятельность, о чем и по сию пору афинский юродивый с самозабвенной мечтательностью ведет вечную беседу со своим чудесным даймоном, неспешно удаляясь от нас по аттическим мраморным строкам Платонова «Государства».
Но прежде чем мышление вновь оказалось сковано нормой, произошло нечто, справедливо уравновесившее порыв воли к креативной мощи. Едва пространство коллективной рефлексии распалось, как люди, не имевшие в себе сил пробудить свою, индивидуальную рефлексию, стали осмыслять гибель сакрального мира через систему образов, некогда порожденных этим миром,