Константин Крылов - Нет времени
Вторым побегом на том же древе выросла так называемая «культурология» — этим словом стали, не лукомудрствуя, обозначать всякие окологуманитарные рассуждения, в том числе над текстами. Это такой весёлый, необязательный жанр, весь смысл которого — в «сопряжении далековатого»: найти в какой-нибудь книжке то, чего там отродясь не было, причём сделать это красиво, с блеском, как фокусник, вытряхивающий из цилиндра кролика. Чаще, правда, получалось нечто в стиле «груша какает морковкой»: статейки типа «Павел Корчагин как сын Тезея и Ариадны», «Колобок как Пётр Второй», «Чехов как Ксенофонт», «Толстой как криптотрансвестит» и прочие каки-каки плотно забили пространство духа, или как оно теперь там называется. Всё это приперчивалось тремя французскими специями — Бодрийяром, Фуко и Дерридой, и чем дальше в текст, тем больше там было напачкано Дискурсом Симулякрычем да Эпистемой Семиотьевной.
Отдельным потоком шло доносное литературоведение. Это стало почётной и вкусной работой: доносных и разгромных текстов стало не в пример больше, чем при «совке», только доносили не на «антисоветчину», а на «красно-коричневых», «антисемитов» и «русских фашистов», окопавшихся в последних толстых журналах или пытающихся пролезть в тонкие. Не оставляли вниманием ни живых, ни мёртвых. К примеру, один образованный неадекват, Михаил Золотоносов, специализирующийся на брюзгливых ламентациях в стиле «в этой говённой стране вышла ещё одна говённая книжка», в свободное время специализировался на поисках антисемитизма в текстах, где его, казалось бы, ну совсем нет, — и находил ведь, ракалья! Венцом его усилий была книга «Мастер и Маргарита» как путеводитель по субкультуре русского антисемитизма», где при помощи волшебных слов «возможно», «вероятно», «очевидно», «несомненно» и нескольких цирковых приёмов доказывается как пальцем в воду, что Воланд — еврей и масон.[264] Впрочем, Булгаков был отмщён: известная исследовательница его творчества Мариэтта Чудакова, в свою очередь, увидела в одном мандельштамовском стихотворении донос на Булгакова[265] и т. п.[266]
В таких умственных игрищах интеллектуалы проводили свой досуг на виду у публики — и даже иногда срывали вялые аплодисменты. И получали гранты, ибо грантоедение было приводной пружиной всего этого «жида с лягушкою венчанья» и перманентного разверзания ложесен перед мировой дерридой.
При всём том во всех этих жанрах бывали свои удачи. Реклама (и антиреклама) книгопродукции иногда случалась просто гениальная, лучше самого товара. Блеск ума иногда завораживал — не всё ж там была дурь. Даже доносный антисеми(о)тизм бывал временами забавен. Чего греха таить: я и сам не без удовольствия пользуюсь подобной оптикой, хотя и направляю бинокуляры в другую сторону, в том числе и на тех, кто особенно усердствовал в таких делах и «выбивался в первые ученики», как сказал бы Евгений Шварц.
3Но куда-то провалился такой банальный, в общем-то, жанр, как мысли о прочитанном. Именно мысли — и именно о прочитанном. Чтобы, знаете, этак — не совсем уж отрываясь от текста, но и не сводя дело к рекламе/антирекламе/доносу. В том пространстве, где, собственно, всё интересное раньше и происходило, в пространстве «розановщины» и «гершензоновщины», оказалось пусто. Я грустил и читал Кожинова: у него-то это было, особенно среди «последнего». Ну и в тех случаях, когда я (всё за той же денежкой) писал что-то о книжках, то имел в виду ещё и — —.
Но почему это пространство опустело?
Обычный ответ — «нет времени».
И дело не в том, что читать стало и в самом деле некогда и не в описанном выше смене стиля труда с тяжёлого на нервный. Здесь, скорее, произошло важное стилистическое изменение, касающееся самой «ткани жизни», — изменение, заслуживающее того, чтобы на него обратили внимание.
Подобьём бабки. Несмотря на все обстоятельства, отвращающие от чтения, книжки всё-таки читаются. Читаема и «литература о литературе» — более того, как уже было сказано выше, появились новые жанры. Провалилось именно то, что называлось «размышлениями над книгой».
Почему времени не хватает именно на это?
Займёмся — опять-таки — тем самым, на что его нет: рассуждать. Наше время, начавшееся с девяностых годов прошлого века, имеет свой стиль. Имя ему — дефицит. Время, в отличие от «застоя», когда его было навалом, осознало себя как «редкий товар», за который надо дорого платить. Если раньше его можно было тратить на что душе угодно (вплоть до переписывания от руки всякой херни), то теперь оно[267] просто не позволяет расходовать себя как кому в голову взбредёт.
При этом меньше его не стало. Оно стало иначе организовано. Я бы сказал, теперь само время дозволяет только те занятия, которые подтвержают его, времени, ценность. Занятия при этом могут быть самыми ерундовыми — кабацкие посиделки, дешёвые детективчики или «дамские романы».[268] Или те же компьютерные игрушки, на «прохождение» которых люди тратят годы жизни. Важно, что времяжорки оставляют человека ни с чем, кроме ощущения потраченного времени.
То же самое можно сказать о нынешнем книгообозревательном деле. Я уже говорил выше о рецензии как рекламе, рецензии как поводе к самовыражению и рецензии как доносе. Но я не сказал о главном: о рецензии как заменителе книге. Как о поводе и причине книгу не читать.
Это самый интересный и самый глубокий слой современного текста «о книжке». Автор рецензии, какие бы он цели перед собой не ставил, сознательно или бессознательно старается вытеснить своим текстом тот, о котором пишет. Это заметно даже в случае прямой рекламы — и именно поэтому особенно блестяще рекламируется именно худшее, а хорошее вызывает желание позоильничать с особым цинизмом. Но в любом случае, кукушачье желание выбросить чужой текст из поля зрения потенциального потребителя и заклеить его своим остаётся «сокрытым движителем» рекламного вроде бы текста.
Отсюда и «нет времени читать»: это ощущение создаётся искусственно. Это ощущение осведомлённости без знания предмета. «Я уже про это читал» — говорит себе человек, и тратит оставшееся время на то, чтобы прочесть ещё десяток рецензий и обзорчиков «ещё и про это, и про это», вместо того, чтобы прочесть, наконец, «это». На что времени не остаётся. «И оппаньки».
4–7Я заканчиваю — то есть просто обрываю — эту объяснительную записку, чувствуя острое недовольство собой. «Тема не раскрыта», как писали в моё время в тетрадках злые предподавательницы лит—ры. Ну да, не раскрыта. Тройка мне за содержание.
Но вы же умные, вы сами всё прекрасно — —.
А мне нужно будет писать вдвое больший текст. Не буду. Нет времени, и нет — тому времени, которого нет.
О советской книге
О советской литературе написано много — и ещё напишут. В мире ведь так мало интересного, — а советская литература интересна. Не столько как предмет потребления, сколько как объект изучения.[269] Я же хочу сказать несколько слов о советской книге как о материальном объекте, вещи. Имеющей, как это сейчас принято выражаться, «свою семантику» и прочие тыры-пыры.
Сразу оговорюсь: несмотря на выраженное «тщание к подробности», это всё-таки не взгляд специалиста. Человек из типографии легко рассказал бы о тех же предметах в двадцать раз больше, причём назвал бы всё правильными словами, без ошибок и неточностей, которых у меня наверняка «богато есть». То, что здесь — это взгляд читателя, полдетства просидевшего над советскими книжками и хорошо запомнившим «ощущение от предмета». Так что всё, что ниже — это прежде всего рассказ об ощущениях, а не — —.
Начнём с начала, то есть с временных рамок. Некоторые числят в «советских» любую книжку, напечатанную в СССР по новой орфографии (в смысле, без ятей) до лета 1991 года. Это неверное и поспешное суждение, которое мы сейчас постараемся опровергнуть.
Прежде всего из множества «советских книг» нужно вычесть книгопродукцию революционной и послереволюционной эпохи. Никак нельзя причислить к «советским» издания с выходными данными типа «Баку, 1922», пусть даже твёрдо следующих «большевистской» орфографии. Нельзя к «советскому» причислять и «перестроечное» — например, книжки издательства «Прометей» и прочую кооперативную продукцию: это пошло уже совсем другое. Но и в самую-самую густопсовковость на территории СССР издавались несоветские книги.
Я не имею в виду подпольщину — «эрику» aka «четыре копии» и позднейшую «ксеру». Но вот, например, церковная литература: понятно же, что любимые интеллигенцией сборники «Богословские труды», несмотря на исправно публикуемую официозную патриархийщину «за мир во всём мире», советскими книгами названы быть не могут, да никем в таком качестве и не воспринимались. Всем было понятно, что это «другое».