Ольга Буренина - Абсурд и вокруг: сборник статей
В заключение следует подчеркнуть, что фольклорный тексгабсурд, конечно, может и не являться таковым для исследователя-этнолингвиста, который стремится все объяснить, реконструировать, проанализировать, соотнести с общеславянскими или индоевропейскими верованиями, однако нельзя, видимо, забывать, что сам механизм воспроизведения подобных текстов останется неизменным: обращение в различных целях к ирреальным, фантастическим ситуациям и образам (для определенного времени и определенной местности). Абсурдность ситуации или образа — это основной элемент бытования и живучести приведенных текстов разных фольклорных жанров.
ЛитератураАфанасьев 1994 — А. Н. Афанасьев. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 1–3. М., 1994.
Левкиевская 1999 — Е. Е. Левкиевская. Заумь // Славянские древности. Т. 2. М., 1999. С. 279–282.
Плотникова 1998 — А. А. Плотникова. Мифологические рассказы из восточной Сербии//Живая старина. 1998. № 1. С. 53–55. Толстая, Толстой 1981 — С. М. Толстая, Н. И. Толстой. Заметки по славянскому язычеству. 5: Защита от града в Драгачево и других сербских зонах// Славянский и балканский фольклор. М., 1981. С. 44–120.
Вражиновски 1995 — Т. Вражиновски, Народна демонологиjа на македонците. Скопjе; Прилеп, 1995.
Карациħ 1974 — В. Kapaцuħ. Српске народне песме. Т. 5. Београд, 1974.
Krauss 1904 — Anthropophyteia. Jahrbücher für Volkloristische Erhebun-gen und Forschungen zur Entwicklunggeschichte der geschlechtlichen Moral herausgegeben von Dr. Friedrich S. Krauss. Bd I. Leipzig, 1904.
Раденковиħ 1991 — P. Раденковиħ. Казиваньа о нечастивим силама. Ниш, 1991.
Sikimič 1996 — В. Sikimič. Etimologija i male folklorne forme. Beograd, 1996.
X
Абсурд на исходе XX века
Мария Виролайнен (Санкт-Петербург)
Гибель абсурда
Возраст постмодернизма исчисляется по-разному. Но какое бы количество десятилетий ему ни насчитывали, за это время усилиями его творцов и, быть может, еще больше — усилиями его теоретиков — в европейском сознании совершился переворот, подобный переходу от геоцентризма к гелиоцентризму, поскольку речь идет не о частном пересмотре, скажем, идей Соссюра или теории структуралистов, но о крушении аристотелевской парадигмы, обслуживавшей Европу в течение тысячелетий.
Достаточно двухминутного осмысления всего нескольких общих мест постмодернистского сознания, чтобы понять, что произошла не просто смена ориентиров, приоритетов, ценностей, которая всегда происходит в живой культуре, но трансформация самого категориального аппарата, с помощью которого эти ориентиры, приоритеты и ценности как утверждались, так и отвергались.
В самом деле, субъектно-объектные отношения могли подвергаться критике, на их место могли предлагаться, например, отношения «Я — Ты», которые представлялись более корректными, чем субъектно-объектные отношения «Я — Он», — но никто не подвергал сомнению существование самой субъектно-объектной оппозиции. Между тем в рамках постмодернистского сознания она теряет свою правомочность. Точно так же дуальные оппозиции могли осмысляться как редукция, могли достраиваться до триады, пентады и т. д., но они всегда оставались неупраздненными — всегда, вплоть до последних десятилетий. Означающее могло трактоваться как неадекватное означаемому, мысль изреченная могла провозглашаться ложью, и все же стоящий в основе Аристотелевой герменевтики тезис Парменида «одно и то же — мышление и то, о чем мысль»[515] продолжал определять как бытовое, так и научное мышление. Только теперь он отвергнут со всей решительностью, и связь между означающим и означаемым разорвана.
Уже этот, самый беглый и поверхностный взгляд позволяет увидеть, что прежняя логика — простая, обиходная, базовая логика — более не работает. Казалось бы, это и есть условие для торжества абсурда, всегда так или иначе связанного с нарушением привычных логических связей.
Если поставить перед собой задачу найти в русских абсурдистских текстах XIX— первой половины XX в. предвосхищение принципов постмодернистского сознания, эта задача окажется довольно легко выполнимой. Так, например, разрыв означаемого и означающего обнаруживается в таком раннем русском варианте абсурда, как арзамасская галиматья, где культивировался принцип немотивированности имени, переименования, сцепления слов[516] — принцип, обеспеченный не чем иным, как известной свободой от денотата. Снятие дуальных оппозиций — прием Хармса, у которого плавно перетекающими друг в друга могут оказаться бытие и небытие: «Был один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос», рта, носа, рук, ног, живота, спины и хребта. «Ничего не было!»[517] Точно так же легко сливаются члены субъектнообъектной оппозиции. В первом абзаце текста Хармс описывает бессонного безымянного человека; ему противопоставлено огромное черное окно, в которое «должна вылететь его тонкая серенькая душа». Во втором абзаце человек и окно сливаются в человека по фамилии Окнов. Страшные мысли стучат в его «одеревеневшей голове»[518], несомненно позаимствовавшей свою одеревенелость у деревянной оконной рамы. От пары «различенное — различающее» у Хармса может остаться одно только различающее, которое, в свою очередь, с равной вероятностью принадлежит как бытию, так и небытию: «Ничего, может быть, нет. Есть одно только разделение. А может быть, и разделения-то никакого нет. Трудно сказать»[519].
Можно было бы еще далеко продвинуться по линии установления сходства между абсурдистским и постмодернистским сознанием, но сейчас важно отметить лишь самый факт этого сходства и подчеркнуть, что речь идет не о многих и многих страницах постмодернистских художественных текстов, где абсурд открыто заявляет свои права, но о серьезнейших постулатах постмодернистской мысли, никоим образом не полагающей себя абсурдной, хотя и отмечающей иногда свое родство с такими сдвинутыми состояниями сознания, как безумие, алкогольное или наркотическое опьянение, сон.
И все же при этом сходстве, казалось бы свидетельствующем о том, что в эпоху постмодернизма абсурд выдвигается на доминантное место в культуре, речь, по-видимому, должна идти скорее о гибели, чем о торжестве абсурда. Ибо абсурд всегда был не только средством выражения некоей антилогики или метафизики, но также и культурным механизмом, который в новом контексте со всей очевидностью перестает работать.
Впрочем, даже антилогикой он уже практически перестает быть.
Обратим внимание на еще одно качество современного постмодернистского сознания, также ставшее общим местом, — на утрату уникальности, единичности, а значит, и идентичности, определенности — практически всего, с чем оно имеет дело. Как кажется, это качество, в отличие от тех, что были упомянуты выше, — не результат отказа, но утрата, неизбежная при современной модификации виртуальной реальности, принципиально вариативной, причем неограниченно вариативной. От вариативности традиционных культур она отличается отсутствием инварианта или, во всяком случае, стремлением к освобождению от него.
Когда-то Пушкин размышлял о возможных вариантах уже свершившейся истории: сочинял «Воображаемый разговор с Александром I», представлял себе, что было бы, если б Лукреция дала пощечину Тарквинию: «Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те»[520]. Непрожитые варианты истории мыслились ему в сослагательном наклонении. Из нынешней литературы, обращенной на те же предметы, сослагательность эта ушла. Если раньше настоящее могло быть увидено как спектр множественных открытых возможностей, из которых движение времени реализует всего одну или несколько, уходящих в историческое прошлое и со всей однозначной определенностью формирующих его, то теперь состоявшееся прошлое освобождается от своей определенности и становится столь же вариативно множественным, как и открытое настоящее. Существенно, что речь идет не об интерпретации прошлого (интерпретации всегда существовали во множественном числе), но о его, так сказать, презентации. Под пером Сорокина или Крусанова русская история модифицируется со всевозможной наглядной убедительностью. Гитлер и Сталин дружат домами. Не пережившая потрясений в семнадцатом году Россия переходит от консульской формы правления к императорской власти, ведет войны, перекраивающие до неузнаваемости политическую карту мира.
Итак, нам рассказывается виртуальная история, не имеющая сослагательного наклонения, и то, что уже совершилось, что уже есть, лишается статуса единственности. Прошлое так же вариативно, как настоящее или будущее. Тем самым провозглашается множественность уникального (как ни абсурдно это звучит).