Андрей Буровский - Величие и проклятие Петербурга
Если Санкт-Петербург по Ю.М. Лотману — город культурно-семиотических контрастов, то это касается и Дворцовой площади — одного отдельно взятого культурного урочища. Здесь действует принцип «культурной голограммы» — одни и те же идеалы и представления визуализируются в урочищах разного масштаба.
Дворцовая площадь сама по себе, как урочище культуры, является крайне емким, контрастным, мозаичным, семантически валентным местом, в котором за счет действия этих особенностей происходит быстрое развитие культуры. Это позволяет использовать по отношению к нему все тот же термин «месторазвитие». Ранее я применял его ко всему городу — теперь настаиваю на своем праве применить и к отдельно взятому, сравнительно небольшому урочищу.
Вопрос, конечно, еще и в том, как воспринималось урочище людьми разных эпох и разных поколений. Нет никакой уверенности в том, что это одно и то же: восприятие автором постройки того, что у него получилось, и восприятие человека другой эпохи. Важно не только, как написан текст, что написано адресантом; важно и что будет прочитано адресатом.
Некоторые из замыслов авторов ансамбля восходят к архетипическим представлениям, почти тождественным для людей разных культурно-исторических эпох. Восприятие круга как символа целостности, неправильной окружности с эксцентрически нанесенной точкой не особенно зависит от принадлежности к народу, культуре и эпохе.
Но интерпретация композиционных формул и особенно архетипических образов, их наполнение конкретными представлениями каждой из эпох может быть предельно различно. В 1840—1850-е гг. россиянин, выходящий из арки Генерального штаба на Дворцовую, видел совершенно то же самое, что и его внук в начале XX века, и что видит его праправнук сейчас. Но тогда этот архитектурный ансамбль будил гордое ощущение принадлежности к огромной империи, чувство «окна в Европу» и «столичности» (и, не говоря ни о чем другом, был последним «криком» архитектурной мысли).
Уже к началу XX века тот же самый комплекс сооружений воспринимался уже не как что-то «европейское», а нечто «сугубо русское», приобрел благородную «патину веков». Имперская идея воспринималась все еще на «ура».
В эти годы существовало сильнейшее «чувство незыблемости империи»[106]. Россия не допускала и мысли о возможном распаде; для себя она была незыблемой и чуть ли не вечной.
Но вот идея самодержавной власти к XX веку потускнела и поблекла. Возникло то чувство иронии, которое и вызвало к жизни памятник Александру III работы Паоло Трубецкого.
В конце XX — начале XXI столетия иронизировать в адрес русских царей считается неприличным. Но вот что исчезло, так это чувство незыблемости России. После 1991 года россиянин впервые осознал Дворцовую площадь и весь Петербург не как неотъемлемую часть России — а как город, который, возможно, будет принадлежать только части России. Мысль жуткая, но как избавиться от нее?
К концу «бунташного» XX века ансамбль Дворцовой утратил всякий ореол «столичности», «имперскости», но «зато» стал в глазах людей еще более «русским» и «историчным».
Конечно же, нет никакой уверенности в том, что и сам ансамбль, и заложенные в нем, в его элементах композиционные формулы воспринимаются таким же образом, как создателями.
Тем более что наши потомки будут воспринимать мир совершенно не так, как мы, и не как люди XVIII века. Чем-то станет для них Дворцовая?
Глава 5
МОСКВА И ПЕТЕРБУРГ
Меж нами ни стекол, ни штор,
Ни поводов для поединка —
Один только чистый простор,
Пространства прозрачная льдинка.
В. Шефнер
Трудно удержаться от соблазна сравнить «тексты» двух наших основных столиц. Не только потому, что это интересно само по себе, и не только из желания очередной раз «пнуть» Москву. Города эти предельно, до самой последней крайности, различны. Самые основы основ организации этих двух центров не сходятся. Между Москвой и Петербургом протекает вся русская история последних веков, и это само по себе создает множество культурно-смысловых контрастов. В поле этих контрастов легко оказывается всякий знакомый с этими двумя городами... и каждый желающий. Имеет смысл посмотреть, до какой степени различны эти два центра.
Тоталитарная столица тоталитарного государстваМосква как будто «вырастает» из остальной России и как бы «собирает», «вбирает в себя» через радиальные улицы всю остальную Россию. Этот город громко «говорит», что у земли есть центр, и центр само собой разумеющийся, естественный.
Москва громко говорит, что пространство всегда концентрично, всегда ограждено и тем самым замкнуто в пределах концентрических улиц. Что пространство как бы сужается к Кремлю, как к единственной мыслимой цели.
Кремль возвышается, как пуп Вселенной, как концентрация пространства. Замкнутость пространства города — воплощения Земли предполагает, что так же точно может быть замкнута и вся Земля. Построить «русскую стену» по образцу «китайской» не хватило бы ни людей, ни материальных средств у московских царей-ханов, но эта идея сама по себе в их столице вполне определенно содержится.
Расположение и планировка Москвы — этого символа и воплощения всей России, сама по себе, без остальных форм пропаганды, порождает осмысление России как чего-то замкнутого, «герметичного», чему враждебен и чужд остальной мир. Москва мощно провоцирует понимание страны как «единственно православной», как святой земли, окруженной врагами, «нехристями» и чудовищами.
Своим положением и планировкой Москва говорит о том, что всякая сущность ограничена и отделена от других. Что у каждой сущности есть свой, и тоже само собой разумеющийся центр; сердце, как у Кащея Бессмертного — игла в легендарном яйце. То есть получается, что и у всякой идеи тоже есть «центр» — некое единственно возможное, единственно правильное трактование. Если даже данное конкретное решение проблемы и неверно, а интерпретация далека от надежности — все равно ведь существует некое абсолютно правильное решение, так сказать, «истинный центр» этой сущности. Если это понимание неверно — значит, надо его отвергнуть и начать искать новое, но тоже «единственно верное».
Эти идеи визуализированы в виде города, улицы которого неизменно ведут к храмам и сходятся не куда-нибудь, а к средоточию власти — к Кремлю. В Москве и Москвой визуализирована даже идея первенства государственной власти над религиозной — каменная громада Кремля нависает над любым из храмов. Ни один храм совершенно не сопоставим по масштабам с Кремлем, с царской крепостью. Идеи связи религии с землей, с территорией, единственности источника власти, отношения государственной власти и религии даются через планировку города, через переживание эмоциональных состояний. Такая пропаганда стократ вернее, чем это можно дать в лекции или путем рассказа, действующего на разум.
Единство центра, концентричность планировки исключают возможность переосмысления, добавления новых идей и смыслов, поиск того, что не было замечено раньше. «Дополнять» Москву нельзя. В индивидуальной трактовке Москва не нуждается. Москву можно только принять — полностью, не обсуждая. А приняв, в ней можно только раствориться.
Личность тут не имеет значения. Только давайте без домыслов! Я вовсе не утверждаю, что в современной Москве личность человека не признается обществом и что в Петербурге она более значима. Я утверждаю, что планировка каждого города задает свой комплекс идей и что идея личностного начала в московской планировке не выражена. И что человеческая личность на «московских изогнутых улицах» имеет очень небольшие возможности заявить о себе.
Не нужно быть профессиональным культурологом, чтобы увидеть и уж, по крайней мере, почувствовать материализованную в камне идею единства религиозной (идеологической) и государственной власти, их слияния со страной, народом, территорией. При абсолютном господстве государственной власти над религиозной. Не знаю, как там «вековая сонная Азия», так очаровавшая Есенина, но вот что идея неизменности, неподвижности, вечной незыблемости «опочила на куполах» — это вполне определенно.
Получается, что в самом расположении и в планировке Москвы уже закодированы, как в голограмме, уже виртуально присутствуют все ужасы русской истории. «Оживший кошмар русской истории» — так назвал я часть, посвященную Московии, в одной из своих книг[107]. И сегодня я стою на том же: я искренне считаю кошмарами и ужасами русской истории шизофреническую идею «Третьего Рима», высокомерную замкнутость, тоталитарную идеологическую власть.