Ангел истории. Пролетая над руинами старого мира - Вальтер Беньямин
В этих словах Краус одним движением поднимет тот узел, в котором техника соединилась с фразой. Но разрешение приходит после другой петли: для нее журнализм есть выражение изменившихся функций языка в развитом капиталистическом мире. Фраза в том смысле, которому неукоснительно следует Краус, – это знак того, что язык становится способным к коммуникации, как деталь, придающая орнаменту ценность в глазах любителя. Но именно поэтому освобождение языка стало идентичным освобождению фразы – ее превращению из отражения в инструмент производства. В самом «Факеле» есть такие модели, если, может быть, и не теория; их формулы всегда поднимают проблемы, но не разрешают их.
Их путь – это соединение библейского пафоса с упорной фиксацией всякого рода непристойностей венской жизни, так они осваивают феномены. Им не удается сделать мир свидетелем плохого поведения кельнера, подающего счет, они должны извлекать из могил мертвых. С полным на то правом. Потому что ничтожное и настырное содержимое этих каналов, посвященных скандалам в венских кафе, прессе и светском обществе, – это лишь малозаметная демонстрация сверхосведомленности, которая затем вдруг, прежде чем кто-нибудь успел это заметить, ушла к своему исконному, раннему предмету, чтобы два месяца спустя после начала войны обозначить его наконец по имени в той самой речи «В это великое время», чтобы ввести всех демонов, населявших этого бесноватого, в стадо свиней его современников.
«В это великое время, которое я еще застал и видел, каким оно было ничтожным; и оно снова станет ничтожным, если хватит времени; поэтому лучше назовем его раздувшимся и уж наверняка тяжелым временем; в это самое время, когда произошло именно то, чего нельзя было себе представить, а если бы можно было, то этого бы не произошло; в это серьезное время, которое смеялось до упаду от мысли, что оно может стать серьезным; пораженное своей трагичностью, оно ищет возможности рассеяться и, поймав себя на месте преступления, ищет слов; в это громкое время, которое гремит кошмарной симфонией дел, порождающих сообщения, и сообщений, становящихся виновниками дел: в это, но тут больше не ждите от меня ни слова. Ни одного, кроме того, что молчание избавит от неверных толкований. Слишком глубоко во мне засело почтение к неизменности языка, субординации его по отношению к несчастью. В империях бедности фантазии, где люди умирают от духовной нищеты, вообще ее не чувствуя, где перья обмакивают в кровь, а мечи в чернила, то, о чем думают, должно быть сделано, но то, о чем только думают, – непроизносимо.
Не ждите от меня ни слова. Я не могу сказать ни одного нового слова, потому что в комнате, где пишет человек, стоит ужасный шум и неважно, происходит ли он от животных, детей или мортир. Тот, кто увлекается делами, позорит слово и дело и достоин презрения вдвойне. Эта профессия не отмерла. Те, кому сейчас нечего сказать, потому что сейчас слово за делом, продолжают говорить. Тот, кому есть что сказать, пусть выступит вперед и молчит».
Вот так и все, что писал Краус, – это вывороченное молчание, молчание, на которое накатывает буря событий в черной накидке и подбрасывает его так, что пестрая подкладка выворачивается наружу. Хотя поводов у него великое множество, но каждый как будто бы обрушивается на него внезапно, как неожиданный порыв ветра. Сразу же затем начинает функционировать точный аппарат, чтобы его освоить: посредством взаимопроникновения устных и письменных форм выражения каждая ситуация исчерпывается до конца с точки зрения возможностей полемики. Какими предосторожностями обставляет себя при этом Краус, видно по колючей проволоке редакционных объявлений, которая опутывает каждый номер «Факела», точно так же, как по острейшим определениям и ограничениям в программах и пояснениях к его лекциям «из собственных произведений».
Тройное качество – молчание, знание, присутствие духа – характеризует образ полемиста Крауса. Его молчание – это плотина, у которой постоянно углубляется зеркальный бассейн его знания. Его присутствие духа не позволяет ставить себе вопросы, оно никогда не обнаруживает намерения соответствовать тем принципам, какие ему предлагаются. Его собственный первый принцип заключается в том, чтобы разобрать на части ситуацию, обнаружить подлинную постановку вопроса, которая в ней содержится, и вместо всякого ответа предложить ее противнику.
Если у Иоганна Петера Гебеля мы находим конструктивную творческую сторону такта в ее творческом развитии, то у Крауса – деструктивную и критическую. Но и у того и у другого такт – это моральное присутствие духа – Штосси говорит: «Убеждение, утонченное в диалектике» – и выражение неизвестного условия, более важного, чем признанное. Краус живет в таком мире, где самый бесчеловечный поступок всего лишь оплошность: он еще отличает то, что чудовищно, причем именно потому, что его масштаб ни в коем случае не соответствует критерию буржуазного приличия, который выше пограничной линии доморощенной подлости так быстро теряет дыхание, что она уже неспособна к восприятию мировой истории.
Краусу издавна известен этот масштаб, да, кстати, другого и не существует для подлинного такта. Это теологический масштаб. Потому что такт – это вовсе не есть дар предоставить каждому то, что ему полагается от общества с учетом всех обстоятельств, как полагают робкие. Наоборот, такт – это способность воспринимать общественные отношения, не отходя от них, как отношения естественные, даже как райские отношения, и таким образом не только относиться к королю так, как будто бы он родился с короной на голове, но и видеть в лакее Адама, облаченного в ливрею.
Этим благородством обладал Гебель, имевший осанку священника, Краус обладает благородством со щитом. Его понятие творения включает в Себя громадное наследие теологических раздумий, которые в последний раз имели актуальное общеевропейское значение в XVII веке. Но теологическое зерно этого понятия претерпело изменения, которые без труда растворили его в общечеловеческом критерии австрийской светскости, творение превратилось в церковь, где о ритуале напоминает лишь время от времени возникающий легкий аромат ладана. Наиболее достоверно это кредо сформулировал Штифтер, и отзвук его ощущается каждый раз, когда Краус имеет дело с животными, растениями, детьми.
«Движение воздуха, – пишет Штифтер, – шум струящейся воды, рост пшеницы, колебания волн моря, зеленеющая земля, блеск неба, сияние звезд – во всем этом величие; великолепную надвигающуюся грозу, молнию, разрушающую дома, бурю, которая гонит прибой, гору, изрыгающую огонь, землетрясение, погребающее под собой целые страны, – тут я не вижу большего величия, чем в явлениях, упомянутых выше, наоборот, это кажется мне менее значительным, поскольку является лишь под воздействием более высоких законов… Когда люди были еще в состоянии детства, их духовный взор еще не был затронут наукой, их поражало то, что было рядом и бросалось в глаза, внушая