Журнал - Критическая Масса, 2006, № 4
И тем не менее, как видим, при всех своих ошибках «Амфора» вот уже который год успешно занимается тем, чем и должно в идеале заниматься уважающее себя интеллектуальное издательство с относительно массовой аудиторией: превращает качественный неформат — в мейнстрим, маргинально-экспериментальный культурный продукт — в полноценный товар, «расширяя пространство борьбы». Из последних побед «Амфоры» — серия «Библиотека кинодраматурга», выпускаемая в копродукции с петербургским киноведческим журналом «Сеанс»: сборники сценариев отечественных писателей для кино, в основном классиков: Арабов, Герман и Кармалита, Евгений Шварц… Деятельность эта во многом хаотична, серия «Личное мнение», судя по всему, действительно сложилась стихийно, и полноценной стратегии ее нет до сих пор. Пока в этом больше черт необязательного хобби, нежели полноценного бизнеса, планирование нестрогое, грамотный менеджмент и маркетинг в области культуры нередко подменяется и компенсируется опытом и чутьем главного редактора, что тоже неплохо, но завтра, думается, этого будет уже недостаточно.
И я тоже — нет! Фаина Гримберг о религиозной тематике в современной литературе
Религиозная тематика в современной литературе глазами атеиста
Какие бы изменения ни происходили в литературном процессе, какие бы ни возникали новые направления, стендалевский образ писателя, идущего по дороге жизни с большим зеркалом в руке, честно отражая все, что попадает в поле зрения этого зеркала, что называется, по-прежнему остается актуальным. Именно поэтому, когда пытаешься определить некоторые особенности литературного процесса, целесообразно все-таки обратиться даже к так называемым «низким» жанрам, таким, как фантастика, любовный роман и т. д. Для начала сделаем попытку понять, что же объединяет современных писателей разных стран, от Маргарет Этвуд и Пелевина до Улицкой и Маши Трауб. В сущности, произошел — по какому-то странному движению — странный опять-таки возврат… к манере изложения, принятой в восемнадцатом веке! Во второй половине столетия двадцатого произошел окончательный отход от стиля реалистического гран-романа, интересовавшегося прежде всего неповторимой человеческой индивидуальностью, выражающейся — это было самое главное! — в индивидуальности физической, в неповторимости жестов, движений: никто не снимает шляпку так, как Анна Каренина, никто не хмурится так, как Левин, никто не подбегает так, как девочка Таня, и т. д. Для литературы второй половины двадцатого века все это перестало быть важным; на первый план естественным образом вышли философичность и морализаторство; описания персонажей и пейзажей исчезли, большую роль стал играть диалог. И когда подобная литература обращается к религиозной тематике, это, в свою очередь, происходит вполне естественным образом. И естественным же образом возрождение своеобразное философическо-морализаторского стиля прозы совпадает с возрожденным интересом к религии как важнейшей области обыденной жизни. И вот, исходя из всего вышесказанного, возможно приступить к попытке анализа.
1. Улыбка чеширского кота
«Современный патерик» Майи Кучерской в свое время, то есть совсем недавно, обратил на себя внимание критиков разных убеждений, поэтому анализировать собственно сборник текстов Кучерской мы сейчас не будем, а отметим удивительное сходство «Современного патерика» с очередной литературной новинкой, романом Людмилы Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик». На первый взгляд, ничего общего и нет. Кучерская — нарочито прикольно-простодушная, Улицкая — чрезвычайно серьезна. Однако прежде всего обе писательницы умело нашли для себя — каждая — такую манеру, которая позволяет им совершенно органично избегать портретных и пейзажных описаний, описаний человеческой телесной индивидуальности. «Патерик» Кучерской — короткие повествования, почти то самое, что фольклористы именуют быличками. Улицкая избрала столь характерный для прозы восемнадцатого века жанр романа в письмах, также позволяющий обойтись фактически без портретов и пейзажей. Но это как бы приметы некоторой внешней общности текстов писательниц, а есть и более важная общность: общность некоторых внутренних задач. И Кучерская, и Улицкая изображают жизнь, в которой религия, ее обряды, ее постулаты занимают первенствующее место. Здесь, впрочем, следует отметить и определенное различие. Персонажи Кучерской, постсоветские христиане, все-таки существуют в обществе, где религия является более или менее частным делом, их жизнь — существование фактически замкнутого круга увлеченных людей. Главный герой романа Улицкой живет в Израиле, в стране, где религия от государства не отделена. Персонажи «Современного патерика» могут, если захотят, выйти из этого круга, в который сами и вступили, и зажить снова внерелигиозной жизнью. Ситуация, в которой находятся герои Улицкой, куда сложнее! С религией они вынуждены сталкиваться постоянно, религия предстает перед ними в виде всевозможных запретов и притеснений. Даниэль Штайн, католический священник, прибывает в Израиль на постоянное жительство, но гражданства именно в качестве еврея получить не может, поскольку не исповедует иудаизм. Заключить гражданский, внеконфессиональный брак нет возможности. Трудности продолжаются и после смерти: «Христианам, дорогой брат, в Израиле трудно жить — по многим причинам… как сложно христианина похоронить, особенно, если это не монах, живущий в монастыре… Сколько здесь трагедий: приезжают иммигранты со смешанными семьями, с ними старушки-матери, часто католички, иногда православные, и, когда они умирают, начинается нечто неописуемое: невозможно похоронить. Есть еврейские кладбища, где хоронят только иудеев, есть христианские монастырские, где тоже отказываются хоронить „посторонних“ за недостатком места». Разумеется, все религии, кроме официально доминирующей, находятся в стесненном положении: «…христианская миссионерская деятельность невозможна среди израильских евреев. Строго говоря, она даже запрещена законом». Религиозный фанатизм проявляет себя открыто: «…я заглянула в лавочку, чтобы купить воды, и здесь на меня накинулись две тетки. Одна щипала меня за преступно голые руки, а вторая вцепилась в волосы…»1 Грустная картина! Впрочем, и в круге, обрисованном Кучерской, не веселее. Настоятельница устраивает для монахинь самую настоящую темницу; несчастная женщина, увлекшись религиозной жизнью, разрушает свою семью. А когда писательница повествует о чем-то своем хорошем, становится и вовсе жутко! Вот юродивая старушка испражняется у дома дурного человека, чтобы наставить его на путь истинный, что называется; вот батюшка прощает своему вполне славянского вида и православного вероисповедания зятю еврейское по матери происхождение. И т. д., и т.п. Но кажется, обе писательницы чувствуют, что все эти истории о несчастных женщинах и чудаковатых, а то и вовсе злобных (как персонаж Улицкой, Гершон, строгий иудаист, живущий с семьей на оккупированной арабской территории) мужчинах невольно могут навести на вполне антирелигиозную мысль о том, что в обыденной жизни по крайней мере религиозность приводит к личным трагедиям, от которых страдают и сами религиозные персонажи, и их близкие. Но и Кучерская, и Улицкая с подобным выводом, конечно же, не согласятся! Они отнюдь не атеистки. В сущности, они хотели бы даже продемонстрировать читателям благотворность религиозных убеждений, благотворность веры. И когда они это самое и пытаются совершить, происходит нечто совсем уж странное. Обе писательницы, конечно же, либералки, и потому для них благостное торжество религии — это и торжество либерализма. «Современный патерик» завершается грандиозной пасхальной службой. Все, и хорошие, и плохие, собрались в храме. Все кругом славит воскресение Господа. Каким-то чудесным образом религия отрывается от описания несчастных, загубленных жизней, подобно тому, как улыбка чеширского кота отрывается от самого кота! Словно некий абсолют, религия осеняет всех. Священник провозглашает воскресение Иисуса Христа: «Храм ответил ему единым выдохом и громом: „Воистину воскресе!“» И вот тут-то, в двух финальных фразах и происходит полнейшее торжество религиозного либерализма: «А маленький мальчик Гоша, сидевший у одного очень серьезного папы на шее, крикнул: „Ура!“ И зарычал в папину лысину, как будто он страшный тигр»2 . Подобные примеры своего рода торжества либерализма в религиозной сфере мы находим и в романе Улицкой. Вот монахиня Иоанна изображает на иконе и людей, и зверей, и летящий самолет — все славит Господа! А вот празднуется иудейская пасха в доме либеральных иудаистов: «…и еще за столом сидела русская старушка Прасковья Ивановна, Леина матушка. В платочке! Перед едой перекрестилась. И сморщенной ручкой тарелочку свою перекрестила! Шаббат шалом, Христос Воскрес!» Но если в «Патерике» эта самая либеральная улыбка чеширского кота возникает совершенно неожиданно, то в романе Улицкой выведен конкретный носитель либеральных идей, Даниэль Штайн, основатель особой общины, «церкви Иакова». И здесь происходит еще кое-что любопытное. Автор вольно или невольно утверждает, что в системе религии носителями либеральных идей могут быть лишь некие святые личности, исключительные личности. Такой личностью и является священник Даниэль Штайн, а его помощница не случайно носит говорящую фамилию Энгель, то есть… ангел! И религиозный праздник в интерпретации отца Даниэля, конечно же — торжество либерализма: «…так хорошо он все организовал: сели на траве, попили, немного перекусили… на каменном столе служат свою службу… сели за большой стол в саду — хлеб, вино, куры жареные, все довольны. Люди все улыбаются и друг друга любят…» Впрочем, надо отдать должное Л. Улицкой, после смерти Даниэля его община распадается, но еще до этого Ватикан запрещает ему служение. Улицкая, разумеется, осуждает эту самую официальную церковь в лице Ватикана, не понимающую того добра, которое несет священник Даниэль Штайн! Мы, конечно, не станем осуждать прозаика Улицкую за незнание некоторых теологических тонкостей, но кое-что все-таки отметим. Главный герой романа — еретик-арианец. Он отрицает божественную природу Христа и непорочное зачатие. Более того, он, оказывается, совершенно ничего не знает о психологии даже самого обыкновенного христианина: «Я так люблю Благовещение. Это очень красивая картинка — сидит Мириам с лилией, возле нее архангел Гавриил, и белый голубь над головой Девы. Сколько же невинных душ уверено, что Мириам понесла от этой птички!..» Представить себе христианина, уверенного в чем-то подобном, совершенно нет ни малейшей возможности! Даниэль Штайн, кажется, предполагает, что многие «невинные души» — такие же шутники, как Пушкин в «Гаврилиаде»! Столь же пренебрежительно отрицает отец Даниэль и монашество, и обет безбрачия. Таким образом, официальные церковные власти, запретившие такому священнику служение, абсолютно, со своей точки зрения, правы! Но автор романа «Даниэль Штайн, переводчик» не понимает и, соответственно, не принимает этой правоты. Автор просто-напросто недоумевает: как можно запретить священническое служение хорошему, доброму человеку, у которого «все довольны, все улыбаются»! Впрочем, и доброта Даниэля Штайна имеет свои границы, не простираясь, к примеру, на языческие культы: «…в этом народном сознании присутствуют невидимо женские богини древности… Культ земли, плодородия, изобилия. Всякий раз, когда я с этим сталкиваюсь, я прихожу в отчаяние… Все это проникает в христианство — просто кошмар!» К области «кошмаров» относится для отца Даниэля и гомосексуализм: «Даниэль сказал, что испытывает, как и я, тихий ужас перед этим пороком…»3 И все же автор видит в своем герое истинно хорошего, доброго, фактически идеального человека! И вот тут-то Улицкая и проговаривается, что называется: «…между прочим, чтобы хорошо себя вести, не обязательно даже быть христианином. Можно быть даже никем. Последним агностиком, бескрылым атеистом. Но выбор Даниэля был — Иисус, и он верил, что Иисус раскрывает сердца, и люди освобождаются Его именем от ненависти и злобы…»4 Значит, для того, чтобы быть этим самым «хорошим человеком», возможно выбирать разные пути; и в том числе — Иисуса! Здесь уже и улыбка чеширского кота просто-напросто тает в воздухе, и религия вдруг оказывается чем-то вовсе необязательным! То есть вдруг выясняется, что либерализм фактически уничтожает религию как таковую, низводит ее до уровня всего лишь «одного из выборов»! Но вероятно, религия все-таки нечто иное, нечто куда более сложное и… более страшное, нечто такое, с чем либеральные идеи все-таки сочетаются плохо! Религия — система непростая; в этой системе соединяются, в сущности: официально канонизированный о. Иоанн Кронштадтский, восклицающий на страницах своего дневника: «Евреи в большинстве за свое лукавство и бесчисленные злодеяния, в коих не покаялись, погибнут» или: «Нечестивые не узрят славы Твоей, Христе, — то есть неверующие, неправо верующие: евреи, магометане, буддисты, язычники»5 , а также и мать Тереза Калькуттская с ее постоянным возгласом: «Все во имя Христа, только во имя Иисуса!», а также и юродивая Пелагея Дивеевская, молившая Бога о смерти маленьких своих сыновей и бросившая на произвол судьбы новорожденную дочь. Все эти слова и действия далеки от либерализма. Даже мать Тереза постоянно подчеркивалa, что заботится о нищих и больных не ради них самих, а — опять же! — ради Иисуса! И все это вовсе не какие-то исключительные слова и действия, а некая норма. И хочется повторить слоган печально известной выставки антирелигиозных работ художников: «Осторожно, религия!» Потому что между простым желанием быть хорошим, добрым, либеральным и сложной мистикой религии, которая трактует совсем о другом, а вовсе не о либерализме и доброте, пролегает пропасть. И внезапно взошедшая над этой пропастью либеральная улыбка чеширского кота лишь подчеркивает абсурдность попыток либерализовать религию. И вовсе не потому, что религия — это плохо, а потому, что религия — это другое; и это другое должно в обществе иметь некие границы своего воздействия, потому что, не будучи ограниченным, представляет для человечества опасность! И тут самое время обратиться к профессиональному ученому: «…христианские ценности выглядят такими абстрактными лишь потому, что в современных секулярных обществах они в значительной мере отчуждены от своего первоисточника. А когда христианство было не сводом „правил добра“, а цельной системой мировоззрения, оно с такой же подозрительностью относилось к морали, отчужденной от институциализованного авторитета, как и коммунистическая власть. „Религией добра“ может выступать лишь очень стерилизованное, выхолощенное христианство… „Человеческая добродетель, — писал Григорий Нисский, — сама по себе недостаточна, чтобы возвысить до совершенства души, чуждые благодати“. Вл. Лосский выразился еще категоричнее: „Для христианина не существует автономного добра: доброе дело хорошо лишь постольку, поскольку оно служит нашему соединению с Богом“. Лапидарнее других высказалась преподобная игуменья Арсения: „Человеческое добро мерзость есть пред Господом“. Самым напряженно-болезненным образом это выражено у Ф. М. Достоевского, который устами своего героя говорит, что он „ненавидит женевские идеи (т. е. человеколюбие, т. е. добродетель без Христа) и не признает в добродетели ничего натурального“»6 . Автор монографии «Византийское юродство», филолог и культуролог С. А. Иванов подметил важнейшие особенности религии. Помнить об этих особенностях стоит именно теперь, когда религия претендует на главенство в общественных отношениях! Свобода совести, разумеется, необходима, но существовать в государстве, где общественные отношения регулируются раввинами, или священниками, или судом шариата, очень страшно! И все-таки европейская (и не только!) цивилизация основана отнюдь не на усеченных в виде декалога заповедях древнего царя Хаммурапи, а на светском судопроизводстве, в основе которого — Римское право; в основе современней психологии все-таки не странные и зачастую жестокие поступки библейских и евангельских персонажей, а сложность мыслей и чувств героев античной литературы. И обо всем этом стоит помнить!..