Гоголиана. Фантасмагория в тринадцати новеллах - Владислав Олегович Отрошенко
Семь лет он уклонялся от послушного таяния и угасания, скрываясь от тех неумолимых “Мертвых душ”, о свойствах которых ему было известно абсолютно всё и которые ни в чем не нуждались, кроме воли Бога вернуть автору “способность творить”.
Невозможно сказать, в какое именно время Гоголю открылась тайна того, чем кончатся “Мертвые души” – то есть, конечно, не сама поэма, чуждая по своей небесной природе финальной точки, а углубленная работа над ней. Может быть, это случилось еще в самом начале – той осенью 1836 года, когда в Париже сочинялись первые главы первого тома под диктовку “кого‑то незримого”. Или позднее – зимой 1843 года в Ницце, когда Гоголь “набрасывал на бумагу”, радуясь ясным и безветренным дням, “хаос” второго тома и сообщал между делом в письме к Жуковскому об открытиях, связанных с погружением в поэму:
Поупражняясь хотя немного в науке создания, становишься в несколько крат доступнее к прозрению великих тайн Божьего создания. И видишь, что чем дальше уйдет и углубится во что-либо человек, кончит все тем же: одною полною и благодарною молитвою.
Да, именно так: кончит молитвою… За “полною и благодарною молитвою” последует оставление углубленной работы, а за оставлением работы – смерть.
В последние дни Гоголь часто и подолгу молился, уже не помышляя о какой бы то ни было работе над поэмой, а тем более о спасении медициной или дружескими беседами. Он давно и хорошо знал, что “Мертвые души” – это то творение, от которого умирают, если оно не пишется.
Таково было пятое – главное – свойство поэмы.
Гоголь и кошка
Кошку Гоголь утопил в пруду, чтобы меньше было на Земле потустороннего. Глаза у кошки были зеленые. Они “искрились недобрым светом” в то время, как она подкрадывалась к Николаю Васильевичу. На Яновщину опускались сумерки. Было тихо.
Кошка выпускала когти, когда ставила лапы на половицы, и от этого слышался слабый стук. К стуку когтей прибавлялся стук маятника настенных часов, который, как чувствовал Гоголь, “был стуком времени, уходящего в вечность”. Гоголь был тогда маленьким мальчиком – был Никошей.
По дороге к Гоголю кошка лениво потягивалась – не спешила подойти к нему. Родители Никоши на тот час отлучились. Отлучилась и старуха-няня. Гоголь был в доме один.
Он сидел на полу возле дивана и смотрел на кошку. Она появилась в пределах ощутимого им мира словно ниоткуда, и ее мяуканье “нарушило покой”. Мира покой или Гоголя – это не важно. Рассказывая историю, Гоголь выразился так: “Мяуканье кошки нарушило тяготивший меня покой”.
“Тяготивший” – это важно. Беспокоиться было легче.
Беспокойство заставило пятилетнего Никошу залезть на диван – ему “стало жутко”. Но в следующую минуту, когда беспокойство, разрушившее морок покоя, разыгралось в полную силу, Гоголь спрыгнул с дивана, схватил кошку, побежал с ней в сад и бросил животное в пруд.
Потом он вдавил кошку в воду длинной палкой, чтоб она не выплыла на берег – чтоб уменьшилось в мире “недоброго света”, который искрился в ее зеленых глазах.
Кошка не выплыла. Она бесследно исчезла в водах усадебного пруда Васильевки. Но грозный и прекрасный “недобрый свет” остался в мире – мире Гоголя – навсегда.
Свет – повсюду. Он вспыхивает ослепительным заревом в “Старосветских помещиках”, где имя ему “злой дух”:
Я иногда люблю сойти на минуту в сферу этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, наполненного яблонями и сливами, за деревенские избы, его окружающие, пошатнувшиеся на сторону, осененные вербами, бузиною и грушами. Жизнь их скромных владетелей так тиха, так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и те неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют, и ты их видел только в блестящем, сверкающем сновидении.
Свет светится, называясь “адским духом”, в “Невском проспекте”:
Красавица, так околдовавшая бедного Пискарева, была, действительно, чудесное, необыкновенное явление. <…> Она бы составила божество в многолюдном зале, на светлом паркете, при блеске свечей, при безмолвном благоговении толпы поверженных у ног ее поклонников; – но, увы! она была какою-то ужасною волею адского духа, жаждущего разрушить гармонию жизни, брошена с хохотом в его пучину.
Свет горит – живой и страшный – в “Мертвых душах”, притворяясь безжизненной иллюминацией:
Театры, балы; всю ночь сияет убранный огнями и плошками, оглашенный громом музыки сад. Полгубернии разодето и весело гуляет под деревьями, и никому не является дикое и грозящее в сем насильственном освещении, когда театрально выскакивает из древесной гущи озаренная поддельным светом ветвь, лишенная своей яркой зелени, а вверху темнее, и суровее, и в двадцать раз грознее является чрез то ночное небо, и, далеко трепеща листьями в вышине, уходя глубже в непробудный мрак, негодуют суровые вершины дерев на сей мишурный блеск, осветивший снизу их корни.
Самое дорогое и заколдовывающее в гоголевских повествованиях – чувство‑вè`дение грандиозной борьбы между “адским духом” и “гармонией жизни”, борьбы, которая порождает колоссальные взрывы, вспышки света и вихри энергии, спасающие мироздание от тягостного покоя. От равновесия. От смерти.
Душа Гоголя была той таинственной областью, где силы Неба и силы Ада – божественная гармония и “неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир”, – сближались, точно наэлектризованные облака, что вызывало разряды молний – “блестящие, сверкающие сновидения”, такие, например, как “Вий” или “Нос”.
Утопление кошки было, конечно, событием реальным. Но в то же время это было событие, исполненное сновидческого “сверкания” и “блеска”.
Кошка и Никоша находились в особом измерении, недоступном для горя и моральных оценок, пока длилось “возмущение мира”, вызванное дьявольским светом зеленых глаз, – это надо помнить любому, кто надумает горевать и оценивать.
Но как только возмущение прекратилось, как только вихри улеглись, а искрящийся свет угас, мир вместе с прудом, Васильевкой, садом, пятилетним Никошей и утопленной кошкой мгновенно вернулся в обычное состояние – стал доступен для горя, оценок и слез.
Рассказывая фрейлине двора Александре Осиповне Смирновой историю о кошке, “недобром свете” и “времени, уходящем в вечность”, Гоголь предельно ясно описал то, что происходило с ним в момент “возмущения мира” и в момент, когда мир совершил обратный скачок к равновесию:
Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене. “Киса, киса” – пробормотал я и, желая ободрить себя, соскочил и, схвативши кошку, легко отдавшуюся мне в руки, побежал в сад,