Леонид Беловинский - Жизнь русского обывателя. От дворца до острога
Еще одно грубо-ошибочное представление о старой гимназии: классическая школа предназначалась «для детей дворян и чиновников» (вот уж вбили за десятки лет в головы советских людей этих несчастных дворян и чиновников! Как будто не было неимущих дворян и нищих чиновников), а реальная – «для разночинцев». Ну, что делать, уж такой щедринский органчик помещен в голову «совка». Он ведь неспособен усвоить, что если в городе была одна гимназия, то в ней учились и дворяне, и крестьяне, независимо от того, была она классической или реальной. Выбор мог быть только в городах с несколькими гимназиями: «Только уже в Ровно из разговоров старших я понял, что доступ в университет мне закрыт и что отныне математика должна стать для меня основным предметом изучения, – писал сын потомственного дворянина, уездного судьи, надворного советника В. Г. Короленко. – Во время проверочного экзамена я блестяще выдержал по всем предметам, но измучил учителя алгебры поразительным невежеством. Инспектор, в недоумении качая головой, сказал отцу, ожидавшему в приемной:
– Мы его, пожалуй, примем. Но вам лучше бы пустить его «по классической».
Это, конечно, было совершенно верно, но не имело никакого практического смысла. Мой отец, как и другие чиновники, должен был учить детей там, где служил. Выходило, что выбор дальнейшего образования предопределялся не «умственными склонностями» детей, а случайностями служебных переводов наших отцов.
Уже вследствие этой наглядной несообразности реформа Д. А. Толстого (инициатора классического образования. – Л. Б.) была чрезвычайно непопулярна в средних кругах тогдашнего общества и, без всякого сомнения, сыграла значительную роль в оппозиционном настроении застигнутых ею молодых поколений…
Все единодушно осуждали ее с чисто практической точки зрения: чем виноваты дети, отцы которых волею начальства служат в Ровно? Путь в университет им закрыт, а университет тогда представлялся единственным настоящим высшим учебным заведением» (92; 158–159).
Но… На учреждение гимназии того или иного типа, действительно, влияли дворяне и чиновники, в лице хотя бы предводителя дворянства, попечителя учебного округа и земского начальника. А какому же дворянину или чиновнику захочется, чтобы его сын учился не в классической, а в реальной гимназии, выпускники которой должны были при поступлении в университет сдавать экзамен по мертвым языкам, или в реальном училище, откуда в университеты вообще не принимали? Вот и учреждались преимущественно классические гимназии, которых в итоге было в несколько раз больше, чем реальных училищ. А уж кто там будет учиться – дело десятое…
Распространена сегодня и мифологема о блестящем обучении в дореволюционных учебных заведениях иностранным языкам. Увы, все современники, как один, отмечают противное. Даже в Училище правоведения «большинство между нами не научилось говорить ни по-французски, ни по-немецки» (169; 328). А. А. Игнатьев, учившийся в Пажеском корпусе, отметил, как один из его сотоварищей, камер-паж, то есть один из лучших учеников выпускного класса, протитуловал пофранцузски императрицу «sirenae» (отталкиваясь, очевидно, от обращения к императору – «sir») вместо положенного «madame». В Воронеже, по воспоминаниям А. Н. Афанасьева, «небрежнее всего проходились в гимназии новые языки: немецкий (учитель Карл Иванович Флямм) и французский (учитель Карл Иванович Журдан). Стыдно сказать, что даже в последнем, VII классе воспитанники с трудом переводили Фенелонова Телемака и какую-то немецкую хрестоматию; грамматика обоих языков преподавалась бестолково, по старинным и никуда не годным учебникам: весь труд заключался в бесплодном заучивании фраз. Карлы Ивановичи наши были люди жалкие; видно было, что они не получили никакого образования и никогда не думали поучать юношество; но коварная судьба, издавна привыкшая всякого рода иностранца превращать на Руси в педагога, разыграла и с ними ту же старую комедию» (7; 268). Афанасьев учился в провинции и в первой половине XIX в., а учившийся в одной из лучших петербургских гимназий, Ларинской, уже в 70-х гг. князь С. М. Волконский описывает «комическое козлище – в лице преподавателя немецкого языка Карла Карловича Ольшевского, которого, когда он входил в класс, встречали трубным гласом и барабанным боем кулаков по столу. Он любил, чтобы его чествовали, и как фельдмаршал перед фронтом проходил на кафедру. Он был совсем глупый человек; иногда трудно было понять, чего он требует. Вызовет кого-нибудь: «Скажите предлоги с родительным падежом». Ученик говорит без запинки это бессмысленное чередование предлогов, положенное в стихи…» (42; 49). Закончивший уже в 1907 г. с золотой медалью (!) Курскую классическую гимназию историк С. Г. Пушкарев вспоминал, как, приехав учиться в Гейдельбергский университет, он встретил «препятствие лингвистическое. В гимназии я учил немецкий язык с 3-го до 8-го класса и получал «пятерки», но при встрече с немецким миром я ощутил свою беспомощность. Конфуз произошел, когда мне надо было пойти к парикмахеру постричься… Что голова это der Kopf я знал, но как сказать «постричь» не знал. Нашел в словаре abschneiden и сказал парикмахеру: «Ich bitte mir den Kopf abschneiden», что значит – «Я прошу Вас отрезать мне голову» (143; 31). Некоторые мемуаристы отмечают даже, что, придя в гимназию с полученными дома навыками к иностранным языкам, они затем разучивались говорить на них и восстанавливали свои знания уже в зрелом возрасте, оказавшись за границей.
Сама казенная школа не способствовала широкому образованию и интересу к самообразованию, но, дисциплинируя, она создавала основу для саморазвития, стимулировавшегося настроением интеллигентного общества. Дело было не в школе – дело было в людях, в обществе, которое, между прочим, было настроено резко отрицательно и к классицизму, и к его создателю, реакционному министру народного просвещения графу Д. А. Толстому.
Вообще же при чтении мемуаров бывших гимназистов создается устойчивое впечатление, что они были намного самостоятельнее, серьезнее, любознательнее и образованнее не только нынешних школьников, но даже и студентов, что и сказалось в дальнейшей их жизни. Это явствует из множества мемуаров бывших гимназистов разных эпох. Воспоминания писателя П. Д. Боборыкина вообще-то отмечены печатью некоторой снисходительности к Николаевской эпохе, так сказать, примирения с николаевской действительностью, хотя можно говорить и о его попытках встать над узкопартийной оценкой эпохи, которую в его время только ленивый не лягал. Вот что писал он о Нижегородской гимназии конца 40-х – начала 50-х гг. XIX в.: «Начать с того, что мы, мальчуганами по десятому году, уже готовили себя к долголетнему учению и добровольно. Если б я упрашивал мать: «готовьте меня в гусары», очень возможно, что меня отдали бы в кадеты… Целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому году, продолжать учиться по-латыни, без всякого давления от начальства и от родных…
…Учили нас плохо, духовное влияние учителей было малое… Но нас не задергивали, не муштровали, у нас было много досуга и во время самых классов читать и заниматься чем угодно. Много не учебных книжек, журналов и романов, прочитывалось на уроках. И первые по счету (мы сидели по успехам) ученики всего больше уклонялись от классной дисциплины. Уроки они знали хорошо. Сидеть и слушать, как отвечают другие, – скука. Они читали или писали переводы и упражнения для приятелей…
Да и дома приготовление уроков брало каких-нибудь два часа. Тяжелых письменных работ мы не знали.
В результате плохая школьная выучка; но охота к чтению и гораздо большая развитость, чем можно бы было предположить по тем временам…
…К шестому классу гимназии… я сближался с «простецами» и любил ходить к ним вместе готовиться, гулять, говорить о прочитанных романах, которые мы поглощали в больших количествах, беря их на наши крошечные карманные деньги из платной библиотеки…
Доказательство того, что у нас было много времени, – это запойное поглощение беллетристики и журнальных статей в тогдашней библиотеке для чтения, куда мы несли все наши деньжонки. Абонироваться было высшим пределом мечтаний, и я мог достичь этого благополучия только в шестом классе, а раньше содержатель библиотеки, старик Меледин, из балахнинских мещан, давал нам кое-какие книжки даром…
…Разумеется, мы бросались больше на романы. Но и в этой области рядом с Сю и Дюма читали Вальтера Скотта, Купера, Диккенса, Теккерея, Бульвера и, поменьше, Бальзака. Не по-французски, а по-русски прочел я подростком «Отец Горио», а когда мы кончали, герои Диккенса и Теккерея сделались нам близки…
Наших беллетристов мы успели поглотить если не всех, то многих, включая и старых повествователей, и самых тогда новых – от Нарежного и Полевого до Соллогуба, Гребенки, Буткова, Зинаиды Р-вой, Юрьевой (мать А. Ф. Кони), Вонлярлярского, Вельтмана, графини Ростопчиной, Авдеева…