Ранние тексты. 1976–1990 - Борис Ефимович Гройс
Давая объяснение, объясняющий творит новый язык. Акт объяснения тождественен акту творчества. Новый язык не объясняет по-новому уже имеющийся мир (для этого достаточно и старого языка), но проектирует новый мир. Всякое объяснение есть технический проект и открывает дорогу технической реализации. Философ поселяется в созданном им мире, но, как было сказано, благодаря данному им объяснению в этот мир вскоре проникают другие. Напрасно в этом случае пытаться обрубить все связи насильственными мерами и авторитетом. Напрасно пытаться перестроить весь мир по своему проекту и уничтожить все остальные миры: обосновывающее объяснение все равно удержит их все в себе. Но главное: практика лицемерия – будучи духовным началом – все равно преодолеет любые внешние преграды и выживет философа из его собственного дома.
Единственным исходом является бегство. Бегство и есть аутентичный творческий акт. Любое объяснение есть бегство, ускользание от мира значений, – бегство, которое на бегу творит новые смыслы, постоянно отличая их ото всех тех, которые могли бы убегание удержать и увлечь его в западню готового языка. Объясняющий живет в бегстве, на переходе, живет в духе. Каждому объясняющему знаком экстаз объяснения, как бы уносящий его за пределы земного «я», – экстаз, неизбежно сменяющийся похмельным раздражением при виде получившейся в результате «культуры» и сидящего посреди нее человека. В плодах умозрения нет истины, как и в плодах науки и искусства. Однако произведены эти плоды были духом, носящим конкретное имя собственное и устремленным за пределы всего земного, чье присутствие на земле (и бегство от нее) отмечено связкой «есть», свидетельствующей: он был. Творчество, тем самым, есть не спонтанное проявление скрытой для творца силы, но обдуманное движение прочь, имеющее целью внести в душу творца покой. Творческий акт как объяснение есть лишь доказательство того, что право на покой завоевано. Этим значение творчества, в сущности, и исчерпывается: ничего большего (но и меньшего) от него ждать не следует.
Итак, человеческий ум постоянно ищет объяснений и дает их. Возникает вопрос: где объяснение этому факту? Или, иначе говоря: разумен ли сам разум? Разумна ли сама потребность в разуме? Не висят ли любые объяснения, обоснования и определения над пропастью своей собственной необъясненности, необоснованности, неопределенности? Не является ли приведенное выше объяснение объяснения как стремления прочь к покою лишь дополнительным доказательством иррациональности рацио?
Эти вопросы порождают то, что можно назвать современным иррационализмом. Суть его не в том, что иррациональное предпочитается рациональному, но в том, что само рацио обнаруживает себя как слепая темная сила, навязывающая себя человеку безо всякого на то основания. Попытка же дать рацио такое основание, естественно, приводит к порочному кругу.
И все же: если современная мысль объясняет и определяет рацио (то есть разум) как иррациональное, то этим она остается в рамках уже проанализированной универсальной структуры, объясняется как помещение понятия (в данном случае понятия «иррациональное») там, где ему до того по преимуществу не было места (в данном случае в самой основе рацио), соответствующей модификации значения этого понятия (в данном случае путем отказа от оппозиции рациональное-иррациональное). В той же мере призыв к отказу от рацио, к прорыву в «бездну», которая за рацио открывается, возможен только на основании приведенного объяснения рационального и иррационального, которое, следовательно, рацио, понятого как собственно объяснение, вообще не преодолевает.
Если поставить теперь на более практическую основу вопрос: какая сила требует объяснений? – то во всяком случае ближайшим ответом будет: страх. Всякий человек должен постоянно объяснять свое поведение, потому что от него это требуется: иначе ему не прожить. Особенно это очевидно в современном обществе, в котором на все требуется разрешение, – а разрешение можно получить только в награду за удачное объяснение. В современной философской литературе много накопилось гипотез по поводу того, что делает объяснение приемлемым. Момент согласия искали в экзистенциальном решении, в единстве понимания, присущем носителям одного и того же языка и реализующемся в молчании, в социальном и сексуальном интересе и т. д. Не говоря уже о том, что все эти объяснения и сами поэтому проводят лишь к разногласиям, они игнорируют тот очевидный факт, что согласия вообще никогда не возникает, а люди если и престают спорить, то только от усталости или потому, что им нужно заняться другими делами, и поэтому соглашаются не тогда, когда внутренне удовлетворены, а тогда, когда выполнены некоторые формальные требования к приемлемому объяснению. Кстати, сами по себе вышеприведенные объяснения причин достигаемого согласия на деле служили лишь аргументами, чтобы его разрушить, ибо разоблачали всякое согласие как «идеологическое».
Итак, объяснение не может быть редуцировано к молчаливому согласию. Объяснение требуется всегда. Объяснение как требование, как внешняя реальность, как диктат страха противостоит, правда, человеческому только в том случае, если это лицемерное объяснение. В этом случае человек хочет чего-то добиться своим объяснением. Но и то, чего он хочет добиться, в свою очередь диктуется ему определенным его представлением о мире и о том, чего в нем следует добиваться. В процессе доказательства, однако, человек неизбежно вынужден прибегать к аргументации, апеллирующей к совершенно другой картине мира, нежели та, которая продиктовала ему его исходное желание. Если бы это было не так, то и объяснения не потребовалось бы: исходное желание было бы самоочевидным. Предположенное объяснение влечет за собой объяснение предыдущего объяснения, предполагающего новую исходную реальность, и т. д. В результате человек оказывается вовлечен в бесконечный процесс, который противостоит ему как бесконечное насилие. Человек разрывается между конечностью своего желания и бесконечностью той практики лицемерия, посредством которой желаемое должно быть достигнуто. От него все время требуется «дать объяснение», но путешествие за ним превращается в пытку.
Иная судьба у человека творческого. Творческий человек не ставит себе целей, продиктованных каким-либо специфическим языком. Напротив того, он стремится избежать этих целей, убежать от них. Пространство его бегства образует собой новый язык, новый мир. Но этот мир не следует и невозможно принять за окончательный. Не следует, поскольку тем самым вновь откроется возможность его лицемерного освоения. И невозможно, поскольку тем самым этот мир все