Ранние тексты. 1976–1990 - Борис Ефимович Гройс
Для европейцев это было, возможно, утешением, но для других – страшным ударом. Выходило, что такая, например, страна, как Россия, пребывает вне истины и даже вне возможности к ней приблизиться, ибо ее история лишена и тезиса, и антитезиса, так что о синтезе не приходится и говорить. Именно в такой ситуации оказался Чаадаев – и здесь источник его философствования. Для того чтобы философствовать, ему нужно было завоевать это право, доказав, что в России возможно истинное мышление. Но Россию уже нельзя было представить «дикой» или «природной» страной на просветительско-сентиментальный манер. Нельзя было и представить ее особой страной с особой культурой, ибо это означало бы окончательно вывести ее из сферы истории Духа и присущей ему истины. И здесь Чаадаев изобретает «особый путь России». Этот путь состоит в недоступности для России никакой культуры, никакой науки и никакой философии вообще. Россия оказывается отделена от мировой культуры и от мирового развития пропастью, которую невозможно перешагнуть.
Это могло бы быть укором и ограничением для России. Но на деле это оказывается ограничением и крахом для европейской философии. Ибо чего стоит апелляция к универсальной силе слова и к универсальной истине, если на Земле живет великий народ, от которого все слова отскакивают, как от стенки горох, и который живет вне мировой истории вообще? Если немец Гегель оказывается в состоянии диалектически объединить мировую историю во всех ее противоречиях в рамках единого сознания, то русский Чаадаев отказывается это сделать. Он переживает свой разрыв с Европой как нечто радикальное и не поддающееся примирению ни в какой единой для всех людей речи, ни в каком едином для всех людей созерцании. Тем самым Чаадаев дискредитирует философию в самой ее основе. Его письмо является на деле не «философическим», а «анти-философическим». Оно есть, по существу, критика и разоблачение философии под видом критики России. Ибо Россия как была, так и осталась после письма Чаадаева той же. Русская мысль под влиянием чаадаевской аргументации отвернулась от философии и стала искать иных возможностей.
В первую очередь наследниками Чаадаева стали западники и славянофилы. Западники заняли, как отчасти и сам Чаадаев, чисто внешнюю позицию по отношению к западной культуре под лозунгом «возьмем все лучшее, что создано мировой культурой». Этот лозунг идет от Чаадаева через Белинского, Герцена и Чернышевского вплоть до Ленина и Сталина. Недостатком этого лозунга является полная неясность относительно того, каковы критерии отбора «всего лучшего» и кто, собственно, должен его производить. В этом лозунге отчасти происходит воскрешение просветительской веры в «дикаря», которому со стороны лучше видно. Такая интерпретация мысли Чаадаева уводит ее обратно к предгегелевской эпохе. Славянофилы попытались реконструировать – а точнее, сконструировать – отдельную русскую культуру, что также шло наперерез мысли Чаадаева, ибо лишало Россию и русскую мысль универсального предназначения. Кроме того, сама эта реконструкция шла по западным образцам.
Подлинный следующий шаг в развитии русской мыслительной традиции делают Толстой, Достоевский и Владимир Соловьев. Каждый из них на свой лад и с большей или меньшей степенью последовательности возобновляет основную чаадаевскую тему: отсутствие самоочевидной истины, внешний, а не внутренний характер всякого знания. Достоевский и Толстой повторяют все одно и то же в своих романах: не доверяйте вашему внутреннему голосу, не доверяйте внутренней очевидности. Внутренний голос представляется человеку голосом истины, но он оказывается голосом пошлости, подлости, стяжательства, зависти, похоти – каким угодно, но только не Божественным голосом. Лютер и Декарт – каждый на свой лад – надеялись, заглянув в свою душу, встретить там Бога. Русские писатели в эту встречу не верят. В этом смысл знаменитых слов Достоевского: «Я с Христом против истины». Христос здесь – это прежде всего внешняя реальность, это Воплощение, пространственно-временное событие, имеющее конкретные координаты. Достоевский противпоставляет Христа истине, то есть началу безличному и проявляющемуся везде и нигде, спонтанно и чисто словесно. Истина оказывается неотличима от дурных страстей, от Эроса, разлитого повсюду. Достоевский обращается к Христу как к Тому, Кто пришел извне, Кого можно встретить, Кто не тождествен самому человеку. Толстой обращается к абсолютной Богооткровенной морали, Соловьев – к Теократии. Различным образом все они стремятся найти внешнюю опору для человеческой жизни. Традиция, в отличие от философского умозрения, имеет пространственно-временные измерения, она присутствует вне магического «момента просветления», в котором происходит узнавание очевидности.
Эта объективность традиции приобрела особенную отчетливость на фоне тех способов, которыми русские усваивают западные культуру и науку. То, что на Западе носило название «позитивизм», в России получило название «нигилизм». И не зря. На Западе позитивные науки апеллировали к очевидности, к убедительности. Так же, как и позитивная мораль, эстетика и т. д. В России же обращение к наукам было вызвано лишь завистью к успехам тех наций, которые, как это полагали, ими руководствовались. Модные теории импортировались, подобно модным товарам. Разумеется, эти теории были лишь продуктом деятельности западных обществ, а не их основой. Пытаться построить на их основе новое общество и есть нигилизм, ибо такая логика обнаруживает отсутствие – отказ от – собственной почвы. Западные теории тем самым из позитивных – то есть обращенных к позитивной проверке на очевидность и к позитивному общественному согласию – превращались в России в нигилистические, поскольку искомое согласие должно было возникнуть впервые на их же основе. Сами они принимались без всякого основания, просто на веру, из доверия к нациям, которые их создали.
При этом русская революционная нигилистическая интеллигенция отнюдь не сливалась душевно с Западом. Когда ее представители оказывались на Западе, то они обычно приходили в ужас от западной жизни и становились более ярыми националистами, нежели самые закоренелые славянофилы. Они сразу же обнаруживали, что западное общество отнюдь не построено на основе его собственных теорий. Они обнаруживали, что их мышление утопично и что Россия ближе к утопии, чем Запад. Русский социалист-нигилист больше всего на свете ненавидел западное «мещанство», то есть народы западных стран, и более всего не хотел, чтобы русские этому мешанству уподобились. Он ненавидел также западную интеллигенцию за ее «позитивизм», за ее растворенность в своем народе – в мещанстве. За то, что она стремится к общественному признанию своих идей. Короче, за то, что она живет философской верой. Русский интеллигент никогда не верил, что он будет понят своим народом. Урок принципиального разрыва он