Александра Толстая - Дочь
- Мне не надо ковров, да и денег у меня нет.
- А вы только посмотрите... Если не хотите покупать, не надо... - Торговец коврами говорил по-английски с русским акцентом. Застучала наружная ручка двери, торговец, видимо, пробовал ее открыть. Дверь трещала, сыпалась сухая краска. Я выдвинула ящик, достала револьвер, взвела курок. Веста, стоя у порога, рычала. Все внутри у меня дрожало; я молча выжидала, не спуская с двери глаз. Но вдруг исчезло напряжение, Веста отошла от порога, дверь уже больше не сотрясалась, слышен был шум подъезжавшего автомобиля. И через несколько минут Ольга была уже у двери и звала меня:
- Саша, Саша, отопри! Уехал капитан Макензи! Тот самый, который на днях приезжал, якобы с поручением от твоего брата Сергея! Это же был он!..
- Макензи... уехал... что случилось? - И не успела я спросить, как вижу, что посреди двора стоит грузовик. Это наш мясник со своим помощником привезли нам мясо.
Громадная черная машина с тремя мужчинами - я заметила, что один был с бородой и в картузе, - быстро катила вниз по дороге, под гору.
- Скорей, скорей, звонить в полицию! - Но полиция за 17 миль! Пока дозвонились, пока полиция поняла, в чем дело, а быть может, и не поняла и не поверила нашему рассказу, капитан Макензи, он же персидский торговец коврами, он же товарищ коммунист, со своими спутниками был уже далеко.
Смерть Ильи Львовича
Жизнь - сон, смерть - пробуждение.
Л.Толстой
Мой брат Илья умирал в нью-хейвенской больнице.
Он сильно страдал от боли в печени, задыхался. Постепенно это сильное большое тело разрушалось, разъедаемое раком. Он был один. Надя, его жена, жила в Нью-Йорке и только изредка навещала его.
Я старалась приезжать к нему как можно чаще. В Нью-Хейвен мне было ближе ездить, чем в Саутбери, где жил мой брат. Он всегда трогательно радовался моим приездам.
- Саша, - как-то сказал он мне, - ты уже не можешь мне помочь жить, помоги мне умереть. Сначала трудно было, - продолжал он, - вот жил, надеялся, что заработаю изобретением одним, получу деньги. Посадил фруктовые деревья, ждал, когда плодоносить будут, а теперь ждать от жизни нечего - надо умирать. Все думаю, перед кем я был виноват в жизни, и у всех у них мысленно прошу прощения. Очень виноват перед... - И он мне рассказал целую историю. - Если когда-нибудь встретишь этого человека, скажи ему, попроси простить меня.
Диктовал мне письма всем родным... прощальные, и тоже у всех просил прощенья.
Как-то раз я приехала, а он радостный такой.
- Саша, новое занятие себе придумал, - сказал он. - Жить я уже не буду. Себе желать ничего не могу. Так вот я и придумал. Я теперь всех перебираю близких и думаю о том, что каждому из них нужно, чего бы я для каждого из них пожелал, и вот лежу и думаю. - По-видимому, он не хотел говорить слова "молился". Мысли, слова выросли для него, превратились в его святая святых, которой касаться надо было бережно, осторожно.
В другой раз он мне сказал: "Знаешь, Саша, на меня страшное впечатление призвела смерть Семена" - Семен был друг детства моих старших братьев, крестник моей матери, и всю жизнь, до революции, Семен был у нас поваром. Он умер в Ясной Поляне от рака печени. Умер с ропотом, со страшным душевным страданием, не смирившись.
- Я должен смириться, принять как посланное...
В другой раз я пришла к нему, он был очень расстроен.
- Слушай, - сказал он. - Сосед, слышишь? Вот так продолжается часами, днями. Иногда среди ночи криком кричит. Тяжко...
- О Господи, Господи! - раздавалось в следующем отделении. - Господи, я не хочу умирать. Не хочуууу! - Голос повышался до крика, затем снова понижался. Подумать только... Такая красивая машина, только что купил погребец, холодильник... И мы едем с женой во Флориду... Взяли провизию, кофе в термосе... А там солнце, тепло, пальмы, море... Мы ходим в одних купальных костюмах по пляжу... Ах, как жжет солнце... - И вдруг снова крик: - Не хочууу, доктора, позовите доктора!
Иногда он затихал, но ненадолго, и снова начинал кричать:
- Проклятие, проклятие... - Голос прерывался стонами, дрожал. - Почему Бог такой злой... Я не хочу умирать. Мы только что собрались. Ах, если бы знали, какая у нас машина... Купили для Флориды.
- Бедный, - говорил Илья, - бедный, как Семен-повар, не может смириться!
А вечером пришел доктор. И было еще хуже.
- Спасите меня, спасите, - кричал старичок. - Аааааа.... ааааа... - кричал он с пронзительным визгом. - Дайте лекарство, помогите! К чему вы приходите, если не можете помочь! - И так шло до тех пор, пока не впрыскивали морфий, тогда он затихал, брат тоже успокаивался, и мы могли разговаривать. А говорили мы так, как можно говорить только перед лицом смерти, то есть перед лицом Божиим. Без прикрас, без сентиментов, всегда имеющих место в разговорах здоровых, нормальных людей. Говорили о смерти, мы оба верили, что смерти нет. Я знала, как напряженно думал брат, как глубоко и основательно он готовился к переходу. Каждое слово его было веско и значительно, и невольно он заразил меня этим настроением. Я изо всех сил тянулась вместе с ним, так насыщена я была его серьезным, каждую минуту приближающимся к Богу душевным состоянием.
Страдал он ужасно, и хотя Надя, его жена, уговаривала его впрыскивать морфий, он избегал его. И видя тот духовный процесс, который он переживал, на вопрос, надо ли впрыскивать морфий, я ему ответила, что я бы морфий избегала, и, точно поняв мою мысль, он тихо про себя сказал: "Много я грешил в жизни. Страдания посланы мне как искупление и как подготовка к концу, к Богу, терпеть надо..."
И последние три дня своей жизни он отказывался от морфия. Я была с ним все время. Надя приезжала и уезжала. Лечиться ему уже не хотелось. В лечении он видел какую-то неправду, потому что знал, что спасти его нельзя уже.
- Сестра, систер, - говорил он. Он всегда звал их сестрами, не nurse. Зачем вы мне принесли клизму, не надо, я же все равно умираю.
- Ну что вы, вы еще поправитесь...
- Не надо, сестра, не надо так говорить, я же знаю.
И сестра замолкала и уносила клизму.
За два дня до смерти я просила, чтобы мне позволили провести ночь в его палате. Но он не был включен в список критических больных, и как я ни хлопотала, меня не впустили. Я боялась, что он скончается один, без меня.
На следующий день забежала Надя.
- Саша, я еду в Нью-Йорк.
- Не советую, - сказала я, - лучше останьтесь, Илья сегодня ночью скончается.
Но она не послушалась меня и уехала. В эту ночь я осталась в больнице. Брат был в полусознании. Но меня узнал, взял мою руку, когда я села около него, и долго не выпускал. Он уже ничего не мог есть, только пил. Я поила его с ложечки. Около двух часов утра он вдруг забеспокоился, заметался. Я подошла к нему. Он стонал, в груди клокотало.
- Илья, успокойся, это тот переход, которого ты так мучительно ждал.
Я стала читать молитвы... Не помню какие. Вдруг он поднял руку ко лбу, опустил на грудь; я закончила за него знамение креста. Прошло несколько секунд, может быть, минут. Вдруг он широко-широко раскрыл свои большие, как мне показалось, глубокие, синие глаза. На лице его выразился такой восторг, такое удивление, что я ясно поняла, что он видит что-то такое, что было мне недоступно. И я вдруг почувствовала себя такой маленькой, ничтожной по сравнению с тем, что открылось ему...
Еще один вздох, последний...
Я ехала к знакомым на такси в 3 часа утра. Я плакала не от горя, а от умиления. Я была счастлива. Я присутствовала при величайшем таинстве перехода, возрождения...
Подозрительные типы
Я жила двойной жизнью. Ферма - тяжелый физический труд, и - лекции. На ферме - заношенная, старая одежда, огрубевшие руки, слишком выдающиеся сильные мускулы.
Кто-то мне сказал, что надо было смазывать руки глицерином и на ночь надевать перчатки, чтобы руки делались мягкими. Это было довольно неприятно, но что делать? От работы руки становились жесткие, как щетки, появлялись трещины, заусеницы, ломались ногти. И какая была дисгармония, когда, бывало, наденешь элегантное платье, тонкие чулки, открытые башмаки, шляпку на один бок или кружевное или бархатное вечернее платье, снимешь белые перчатки, а руки красные, грубые, шершавые...
Дня за три до лекций я начинала ухаживать за руками. Они отмокали в горячей воде, мазались всякими душистыми мазями, облекались на ночь в перчатки.
Уезжала я иногда на несколько недель, читала иногда через день, иногда раза два в неделю. Постепенно узнавала американцев, бывала в их семьях, знакомилась с их детьми. Люди на Западе казались мне проще, сердечнее, чем на Востоке. Мне было с ними легко и свободно, и отношение ко мне, где бы я ни говорила, было прекрасное. Принимали сердечно, интересовались Россией, аудитории были всегда переполнены.
Из небольшого города в штате Мичиган мне надо было попасть в Терр От, Индиану. Дело было зимой 1934 года. Пришлось несколько раз пересаживаться. На одной из станций я заметила человека лет 35-ти. Он сидел напротив меня, курил. Почему-то мне стало не по себе... "Этот человек русский", - подумала я. Но я немедленно отогнала эти глупые мысли и, когда села в поезд, совершенно о нем забыла. Вспомнила только, когда увидела его на следующей пересадке. Он сидел недалеко от меня, чиркая зажигалку. "Где я видела такие зажигалки? - подумала я. - В России". И снова в суете пересадки я забыла про господина. Вспомнила опять в вагоне - он сидел в соседнем со мной отделении.