Ю. Бахрушин - Воспоминания
— Да я, голубчик Алексей Александрович, право уж, и не знаю, что написать-то!
Отец со свойственной ему грубоватой шутливостью не задумываясь посоветовал:
— Напишите: обязуюсь все свои вещи отдать в музей Бахрушина.
Никулина замотала головой, засмеялась, обмакнула перо, но добавила:
— Я уж напишу: все вещи по театру, а то на что вам моя обстановка да платья?
— Конечно, — согласился отец, — на что мне эта дрянь, у меня и своей некуда девать!
Дрожащими, беспомощными буквами Никулина записала в альбом свое пожелание. Как не похож был ее почерк на властный, твердый почерк Федотовой, которая была значительно ее старше. Посидев еще немного, старуха заторопилась домой.
— Отдохнуть мне надо, — объяснила она, — вечером-то банкет Сашеньки Яблочкиной по случаю ее двадцатипятилетия — хочу поехать и поздравить ее.
Стоя внизу в прихожей, одетая в какую-то стародавнюю шубу и бархатный капор, она еще раз пояснила свой отъезд.
— Мне немного жить-то осталось, надо же повеселиться.
После чего полуживая старуха попыталась изобразить что-то вроде танца, сразу напомнивший мне «Спящую красавицу» и фею Карабос…
Никулину мне однажды довелось видеть на сцене. Это был какой-то парадный спектакль, и она играла роль графини Хрюминой в «Горе от ума». Хорошо запомнился яркий образ, созданный артисткой, — это была типичная родовитая старая московская дворянка, лишенная какой-либо придворной величавости и вель-можности. Пережив свой век, такие старухи еще водились в Москве в дни моей юности. Подробности ее игры не помню, вернее всего оттого, что все мое внимание в тот вечер было сосредоточено на Хлестовой, роль которой, как всегда гениально, исполняла Ермолова.
В описываемое время музей моего отца стал широко известен не только среди старых ветеранов сцены, не только среди знатоков, но постепенно делался все более и более необходимым для всех работников театра и в особенности для молодежи, которая приезжала к нам искать нужные ей материалы в библиотеке, в рукописном отделе, пополнять свои знания в области истории театра. Известность музея давно распространилась далеко за пределы обеих столиц и достигла многих европейских художественных центров.
В день посещения Никулиной, вечером, когда отец случайно был дома и мы не ждали никаких посетителей, вдруг раздался звонок в передней и горничная, подавая визитную карточку, доложила, что просит его принять директор Большой парижской онеры Дени Рош.
Пренебрежительно-любезный, холеный французский «чиновник искусства» с олимпийским великолепием снисходительно осматривал музей, изредка роняя официально-любезные комплименты и поглаживая ухоженную бороду. Во время показа, на ходу отец составил себе план действия, твердо решив вывести посетителя из его равновесия. Уже в начале осмотра он подозвал меня и дал распоряжение для нанесения главного удара.
— Да с умом сделай, — наказывал отец, — так, чтобы француз знал наших!
Пока отец ходил с Рошем по музею и на своем ломаном французском языке читал ему лекцию по истории русского театра, я спешно выволакивал из шкафов на столы кабинета имевшийся в музее казовый материал по французскому театру. Я вынимал из папок автографы Вольтера, Скриба, Дюма, Гюго, Тальма, Лекэна, Рашели, Коклена, Сарры Бернар. Отдельно сгруппировал реликвии Марс, редкие издания.
В конце осмотра Дени Рош спросил, нет ли в музее чего-либо касающегося истории французского театра. Отец ответил, что его задача — собирание материалов по истории русского театра и что по французскому театру в его собрании, к сожалению, ничего существенного нет, а впрочем, ожидая такой вопрос, он кое-что подготовил в отдельной комнате.
— Вот посмотрите! — сказал отец. — Здесь часть того, что у меня есть по французскому театру и что я успел приготовить для вас: к сожалению, большинство не достанешь — уж очень мало у меня места, — и он пренебрежительно махнул рукой по направлению к столу.
Хорошо срепетованный, по Художественному театру, экспромт, своим эффектом превзошел все ожидания. Лишь только Рош окинул взглядом приготовленное, как все его высокомерие и самомнение, как рукой сняло, уступив место буйной галльской восторженности.
— Que de choses! 1* - восклицал он, бросаясь от одной вещи к другой, — Какой замечательный портрет м-ль Жорж. Это совершенно неизвестный тип… Свидетельство о смерти и ленты от венков м-ль Марс! Ее стаканы. Это невероятно! Портрет Лекэна работы Ван ло — мы, бедные французы, знаем о нем только по гравюрам!
— Откуда это у вас? — выкрикивал он, потрясая в воздухе маленькой книжкой «Ballet du roi» 2* издания 1635 года. — Знаете ли вы, что о существовании этой книги мы в Париже знаем только по каталогам, в которых указывается, что ни одного экземпляра не сохранилось!.. У вас имеются издания по театру, которых я никогда не видел и которых нет даже в нашей библиотеке в Парижской опере… Разрешите, я запишу некоторые названия.
Он вынул свою записную книжку и стал делать в ней заметки вечным пером. Когда Рош дошел до автографов и писем, он уже не старался скрывать своего удивления.
— C'est epatant! 3* - воскликнул он, — Que de choses!
На восторги француза отец с деланным пренебрежением заметил:
— Что вы! Это только десятая, двадцатая доля того, что у меня имеется.
Когда Дени Рош уехал, обещав обязательно еще раз посетить музей (он действительно вскоре приехал вторично), отец самодовольно хмыкнул:
— Хм, запомнит француз музей — пусть поучится. В Большой парижской опере не музей, а недоразумение! Впрочем, у них там есть интересные вещи по технике сцены — у меня в этом отношении дело — табак.
Все более учащались групповые посещения музея. Приезжали выпускники театральных курсов, группы актеров театра Корш, Введенского народного дома, которым заведовал отец. Среди последних частым посетителем стал совсем молоденький, обаятельный новый премьер, которого отец где-то откопал и которому сулил большое будущее, — Ванечка Мозжухин. Отец не ошибся, через несколько лет Мозжухин стал премьером Драматического театра в Москве, а затем прогремел по экранам сперва России, а потом и мира как киногерой.
Как-то однажды, в одну из суббот, поздно вечером — часов в одиннадцать — зазвонил телефон и отца вызвали к аппарату из Художественного театра. Кто-то из ведущих актеров попросил разрешения приехать сейчас осмотреть музей. Отец охотно согласился.
— Так мы сейчас приедем, — зазвучал голос в аппарате, — нас тридцать! — и повесил трубку.
Хорошо зная утвердившуюся в то время, в связи с капустниками, моду на разыгрывание в среде художе-ственнпков, отец забеспокоился. Действительно могло приехать тридцать человек! Чем кормить?! Разрешение этого вопроса было предоставлено матери. Ввиду позднего времени мать созвонилась с нашими родственниками, жившими напротив, и оттуда были срочно принесены какие-то аварийные запасы продовольствия. Художественники прибыли — конечно, их оказалось значительно меньше названной в телефон цифры, но все же человек более пятнадцати. Подробностей этой субботы не помню, знаю только, что она была очень оживленной и шумной. Были тогда у нас и Качалов, и Москвин, и Лужский, и Балиев, и многие другие. Помню, как они, уезжая под утро, стояли в передней в шубах и пели: «Прощайте, прощайте, пора нам уходить!» С этим пением они и вышли на улицу.
Групповые посещения музея в это время стали даже удобнее для отца — они отнимали у него меньше времени, а с ростом общественной деятельности и популярности отца свободных часов у него оставалось все меньше и меньше.
Помню, как отец с матерью, воспользовавшись свободным вечером, поехали в гости к деду Носову — там был какой-то табельный день. Перед отъездом родители, как всегда, сказали мне, куда они уезжают, но отец строго-настрого запретил кому-либо, кто будет звонить по телефону, сообщать его номер. Он хотел отдохнуть. Все это происходило через несколько дней после смерти Льва Толстого. Я очень живо переживал смерть великого писателя. Во время его болезни беспрестанно бегал к Павелецкому вокзалу, где всегда собирался народ, чаявший получить какие-нибудь сведения о ходе болезни гениального старика. Тут же продавались бюллетени его болезни. Старшие, так же как и я, переживали великую утрату, понесенную
Россией, но это не помешало им отправиться поразвлечься. В тот вечер я сидел у себя в комнате за подготовкой уроков, когда зазвонил телефон. Говорили из секретариата Московской думы и срочно требовали отца к аппарату. Я ответил, что его нет дома и что куда он уехал, я не знаю. Тогда меня спросили, кто говорит, и попросили не вешать трубки и обождать. Через несколько секунд тот же голос спросил, не знаю ли я, когда отец приедет домой. На мой ответ, что предполагаю, что поздно, меня снова попросили подождать. Вскоре мне сообщили, что сейчас со мной будет говорить московский городской голова Николай Иванович Гучков. Гучкова я знавал — он изредка бывал у нас. Не прошло и минуты, как в трубку зазвучал знакомый голос: