Жизнь и смерть в Средние века. Очерки демографической истории Франции - Юрий Львович Бессмертный
Среди них некоторые исследователи называют стремление избежать дробления домохозяйства между большим числом наследников[708]. Хотя это и не исключено, думается, что авторы такого предположения исходят из маловероятной, на наш взгляд, гиперпредусмотрительности родителей. Ведь при данном допущении 25–30-летние люди должны были бы в своей интимной жизни руководствоваться соображениями о том, что может произойти после их смерти — через 30–40 лет. Более вероятной представляется нам связь планирования рождаемости с заботой родителей о физическом здоровье и воспитании уже имеющихся детей. В самом деле, по мере сокращения детской смертности отцы и матери могли меньше опасаться, что усилия, предпринимаемые ими для выхаживания и воспитания детей, пропадут впустую. В результате могла складываться установка на обеспечение каждому ребенку условий для физического здоровья и надлежащего обучения. Такие условия трудно было создать сразу для многих. При ограниченности же числа наличных детей все они могли быть выхожены и обучены. Если согласиться с такой трактовкой, то в сокращении во второй половине XVIII в. среднего числа деторождений следовало бы видеть результат не ослабления, но, наоборот, усиления заботы о детях, результат превращения такой заботы в важный стимул семейной политики.
С этой точки зрения планирование рождаемости отражало немаловажный этап в процессе развития личности. Человек обретал власть над той стороной своей жизнедеятельности, которая испокон веков считалась «подведомственной» лишь Богу. Максима «Бог дал, Бог взял» утрачивала свою абсолютность. Отказываясь полагаться лишь на волю Бога, человек выступал фактически за приоритет своих земных забот и планов перед заботами о душевном спасении — возможном лишь при признании Бога наивысшим авторитетом. Судьба детей волновала, видимо, больше, чем судьба души — такова была, по крайней мере, тенденция перестройки сознания, проявлявшаяся в распространении практики внутрисемейного планирования рождаемости.
Как видим, конкретные психологические установки, которыми руководствовались люди XVIII в. в своем отношении к детям, резко отличались от прежних. Но в своих глубинных импульсах, и прежде всего в нацеленности на улучшение условий для сохранения жизни имеющихся детей, эти установки были преемственно связаны с теми, что укоренялись в данной сфере с давних пор. Исходным пунктом их развития было переосмысление земных и небесных ценностей, переосмысление, начавшееся еще в XII–XIII вв. и отражавшее изменения в общей модели мира[709].
Видимо, сходные импульсы способствовали усилению борьбы против болезней и преждевременной смерти взрослых. В XVI и особенно в XVIII в. средний возраст смерти по сравнению с предшествующими столетиями заметно повышается. (Речь идет, разумеется, лишь о «нормальных» годах.) Так, у родившихся в XVII в. представителей светской и церковной аристократии средняя длительность предстоящей жизни в 40-летнем возрасте составляла 24–28 лет (т. е. они умирали в возрасте 64–68 лет), а у тех, кто дожил до 60 лет, — 11–15 лет. Во второй половине XVIII в. только за полстолетия (1740–1789 гг.) среди людей между 20 и 60 годами смертность уменьшилась с 40,1‰ до 35,5‰. Как констатируют авторы «Истории французского населения», «при Старом порядке редко умирали молодыми, чаще всего смерть настигала либо детей, либо стариков»[710].
В разных социальных классах средняя продолжительность жизни была, конечно, не одинаковой, более обеспеченные умирали позднее[711]. Однако весьма показательно, что увеличение длительности предстоящей жизни в XVII–XVIII вв. наблюдалось и в наиболее высокопоставленных слоях[712], о недостаточной материальной обеспеченности которых в предшествующий период говорить не приходится. Следовательно, удлинение жизни трудно объяснить лишь экономическим прогрессом и подъемом материального благосостояния. Нельзя также считать единственной причиной повышения возраста смерти успехи гигиены и медицины: до начала вакцинации в XIX в. их влияние оставалось сравнительно скромным. Вполне возможно, что рост продолжительности жизни взрослых (как и детей) в XVI–XVIII вв. был, хотя бы частично, результатом интенсификации витального поведения[713].
Все это, конечно, не исключает ни сравнительно высокой общей смертности (даже в «нормальные» годы она достигала 35–40‰, т. е. превышала смертность в современной Франции примерно в 3,5–4 раза), ни тем более огромной смертности в периоды так называемых демографических кризисов XVI–XVIII вв. Такие кризисы, выражавшиеся прежде всего в катастрофическом росте смертности (в 4–5 и более раз по сравнению с «нормальными» годами), повторялись в эти столетия многократно. Одни из них были узкорегиональными, другие — общефранцузскими, третьи — всеевропейскими. Определение их числа зависит от критериев, которые признаются достаточными для их констатации. Но даже если учитывать только наиболее массовые кризисы, за 220 лет — с 1564 г. до начала Великой французской революции — их было не менее 13–14. Естественно, что они привлекали внимание современников, пытавшихся уяснить их истоки и меры их предотвращения.
Среди многочисленных попыток этого рода заметно выделяется та, которую в конце XVIII в. предпринял Томас Роберт Мальтус. В советской — и не только советской — литературе взгляды Мальтуса столько раз все вновь и вновь подвергались острейшей критике, что один только этот факт — неизменное обращение к трудам Мальтуса — достаточен, чтобы усомниться в оправданности односторонне-негативного отношения к его научному наследию. Здесь нет возможности подробно обсуждать концепцию Т. Мальтуса. Отметим лишь одну особенность его общего подхода. Опираясь на выводы предшественников, еще до него заметивших самый факт демографического гомеостазиса в человеческом обществе, Т. Мальтус был первым, кто не удовлетворился констатацией связи между численностью населения и наличной массой продуктов питания. Он задался целью понять самый механизм взаимодействия между демографическим и социальным развитием. Этот механизм действовал, по мнению Т. Мальтуса, не только через сферу материального производства, но и через сферу сознания. Не исключая демографического роста, данный механизм регулировал его таким образом, что самый этот рост становился одним из импульсов движения общества.
Сегодня ясно, что конкретные представления Т. Мальтуса о механизме демографической регуляции неприемлемы. В них игнорируется его историческая изменчивость, недооцениваются возможности агрикультурного прогресса, гипертрофируются масштабы демографического роста, абсолютизируется «половая страсть» и ее воздействие на индивидуальное поведение, предается забвению роль стереотипов массового поведения и т. д. и т. п. Однако, не найдя удовлетворительного решения проблемы, именно Т. Мальтус сумел ее остро поставить, и притом как раз тогда, когда она приобрела особую актуальность[714]. Неудивительно, что имя этого ученого оказывается на авансцене исторической науки всякий раз, как на ее очередном витке возникает необходимость углубить понимание взаимосвязи демографического и социального развития. Такая необходимость