Коллектив авторов - Историческая культура императорской России. Формирование представлений о прошлом
Примечательно, что даже поблекшая на фоне утверждавшейся на рубеже 1840–1850-х годов «новой исторической школы» К.Д. Кавелина и С.М. Соловьёва слава издателя «Москвитянина» не изменила предельно почтительного отношения к нему со стороны провинциальных исследователей старины. Видимо, трудно уловимые очертания схем Погодина казались им более приспособленными к практике изучения местной истории, чем логически выверенные построения его ниспровергателей. Кроме того, трудно представить кого-то другого из русских историков времен николаевского царствования, настолько заинтересованного вопросами исторического самосознания жителей старинных городов, чтобы публично предаваться мечтам об открытии памятника Минину в Нижнем Новгороде, Прокопию Ляпунову и Стефану Яворскому в Рязани, Сусанину в Костроме, Андрею Боголюбскому во Владимире[810]. Немногочисленным хранителям исторической памяти в провинции подобные пожелания, время от времени исходившие от Погодина, позволяли видеть в нем союзника, на авторитет которого при случае можно опереться.
О потребности, испытываемой местными исследователями в такого рода поддержке, можно догадываться по реплике преподававшего философию в Вологодской семинарии П.И. Савваитова, брошенной им в письме к Погодину от 17 ноября 1841 года. Влиятельному единомышленнику, с которым вологодский любитель древностей познакомился за год до этого, были адресованы весьма важные для провинциальных деятелей вопросы:
Скоро ли примутся у нас за составление отдельных историй местных – и светских, и духовных? А давно пора бы. Конечно, частные люди без содействия начальства немного могут сделать. Для чего же не заставить начальников губерний и епархий заняться чрез кого-нибудь этим?[811]
Эти вопросы в данном контексте можно назвать риторическими, поскольку вряд ли Савваитов полагал своего корреспондента полномочным добиться их удовлетворительного решения.
Масштаб трудностей вненаучного характера, с которыми «частные люди», интересовавшиеся местной историей, сталкивались в самой провинциальной среде, открывается в переписке Диева и Снегирёва. Едва ли не каждый костромской архиерей отметился в научной биографии нерехотского исследователя старины тем, что чинил ему препятствия. Епископ Павел (Подлипский), сам неравнодушный к изучению древностей, выражал неудовольствие в связи с тем, что подчиненный представляет свои работы в московское Общество истории и древностей без его санкции. В конце 1831 года владыка положил конец этой практике, приказав Диеву предварительно показывать ему всякое сочинение, отправляемое в Общество. Вскоре епископ настоял на перемещении священника-археолога в другой приход, что было воспринято тем как бедствие, первопричиной которого были его ученые занятия. Может показаться парадоксальным, но взгляды костромского епископа на отношения субординации находили поддержку и в кругах московских ученых. Снегирёв сообщал Диеву, что председатель исторического общества А.Ф. Малиновский признал дерзостью то обстоятельство, что священник «пишет об одном предмете с архиереем». Общность интересов епископа и рядового служителя церкви не только не благоприятствовала карьере последнего, но, скорее, оборачивалась для него ущербом: сменив костромскую кафедру на черниговскую, Павел (Подлипский) увез с собой 18 книг из библиотеки Диева, включая особенно ценимый владельцем рукописный летописец 1671 года[812]. Впрочем, служба под началом менее просвещенных владык также была чреватой неприятностями для увлекавшегося стариной протоиерея. Преемник Павла епископ Владимир (Алявдин) посчитал нужным заметить Диеву при духовенстве, что «священнику некогда заниматься такими безделицами, как история и археология». А епископ Иустин (Михайлов), смирившись с этими занятиями своего подчиненного и поручив ему описать всех костромских архиереев, «приказал писать только доброе»[813].
Еще один источник невзгод для провинциальных исследователей, помимо служебных обстоятельств, состоял в самом предмете их изучения – представителях той самой «народности», местные особенности которой пользовались таким интересом у столичных ученых. Амбивалентные, а иногда и просто насмешливые характеристики жителей различных городов в народных присловиях, замечания по поводу особенностей обычаев несли в себе опасность для собирателей, изымавших эти фрагменты «внутреннего быта» из привычной для них устной стихии и предававших их печати. Так, смотритель нерехотского духовного училища Яблоков, добиваясь дискредитации преподававшего там Диева, собрал накануне Рождества в думу купцов и мещан, чтобы вызвать их возмущение опубликованной стараниями священника пословицей: «Не бойся на дороге воров, а в Нерехте каменных домов». Последний имел возможность убедиться, что этот демарш привел к отнюдь не безобидным для него последствиям: «Хотя половина нерехотского веча сказала: нам не до этих безделиц, но некоторые довольно накричали и положили не впущать меня в каменные домы славить». Откупщик нерехотских питейных домов из Романова пришел в негодование, когда узнал, что напечатано присловие о том, как романовцы барана в люльке закачали. По сообщению В.А. Борисова, жители Иванова, прочитав пословицы о себе, испытывали подобные чувства, но, поскольку не знали имя издателя, никому не могли адресовать свой гнев.
Немало горьких замечаний пришлось услышать и тихвинцу Г. Парихину в связи с публикацией его «Провинциальных увеселений» на страницах литературных прибавлений к «Русскому инвалиду», «начиная с того, что в купеческом звании неприлично заниматься Словесностью, до того, что будто на сограждан своих сочинил… пасквиль». О своих злоключениях, вызванных этим сочинением, купеческий сын третьей гильдии подробно рассказал в 1839 году в письме к И.П. Сахарову. Оказывается, его земляков задела за живое совершенно невинная, казалось бы, фраза в примечании об исключительной распространенности жемчуга среди жителей Тихвина: «В самом бедном семействе, где часто питаются одним хлебом, вы наверно отыщите 15–20 золотников порядочного жемчуга, а иногда и гораздо более!» На основании этих слов незадачливому автору не давали проходу, «честя, как Иуду». Парихин признавался Сахарову:
Я не знаю, да и не дай бог и знать печатного Разругали, но думаю, что оно рай против этого, когда почти на каждом шагу вас останавливают словами: Ах, Господин писатель, наше почтение, за что такая немилость на Тихвинцев! – Э, не стыдно пустяками заниматься, да добро бы писал сказки, а то вздумал конфузить своих Граждан!.. Ну, брат, спасибо тебе, отделал ты нас! Хватило у тебя совести написать, что мы едим один хлеб! – Это в глаза, а позаглазью…[814]
Ошибкой было бы рассматривать эти эпизоды с Диевым и Парихиным как следствие досадного стечения обстоятельств. Нелепые ситуации, в которые попадали ревнители местной старины, были слишком типичны, чтобы воспринимать их как недоразумение. Скорее в этих, на первый взгляд, немотивированных столкновениях с земляками можно видеть свидетельство маргинального статуса любителя древностей в провинциальном сообществе. Даже превосходное знание тульской истории не спасло Н.Ф. Андреева от крайней степени нищеты у себя на родине[815]. Так что отторжение, которое встречали Диев и Парихин в среде духовенства и купечества соответственно, представляется весьма симптоматичным. Как показывает биография касимовского купца И.С. Гагина, даже полное разорение было недостаточным условием для расторжения связей со своим сословием. Находясь тогда в одном шаге от самоубийства, он пришел к мысли о необходимости посвятить себя служению людям. И только после этого новая модель социального поведения, предполагавшая реализацию творческого потенциала в занятиях историей, археологией, архитектурой, сблизила Гагина с согражданами[816].
Конечно, нельзя сказать, что, располагая столь скромными возможностями самоидентификации в губернской или уездной социальной среде, провинциальные исследователи старины были обречены оставаться полностью безучастными к задачам, встававшим тогда перед национальной историографией вообще. Так, шуйский купец В.А. Борисов, хороший знакомый Диева еще с 1830-х годов, очень живо отреагировал на обозначившиеся намерения правительства улучшить быт помещичьих крестьян. 5 ноября 1858 года он отправил Бодянскому из своего собрания несколько документов XVII века о быте помещиков и крестьян «в той уверенности, что акты эти для издаваемых под Вашею Редакциею “Чтений” не будут лишними и потому самому, что сословия, высказывающие себя в актах, стоят ныне на первом плане внимания всей России»[817]. Но такие робкие попытки выполнить нечто большее, чем описание предметов, до которых еще не дотянулись руки столичных ученых, только лишний раз показывают границы, за которые провинциальные любители древности не рисковали выходить. Местное общество, во всяком случае в лице духовенства и купечества, весьма недвусмысленно давало понять провинциальным любителям древности безосновательность их притязаний на роль выразителей исторических запросов своей среды. Другими словами, они были лишены своей заинтересованной публики, в отличие, скажем, от авторов историй национального прошлого. Наряду с концептуальным замешательством, свойственным российской историографической ситуации середины XIX века в целом, это обстоятельство существенным образом сковывало исследовательские амбиции провинциальных ученых и ставило их в заведомо зависимое положение по отношению к тем, кто брал на себя труд создания обобщающих концепций истории России.