Ю. Бахрушин - Воспоминания
Шаляпин, надо думать, знал об этих опасениях отца на его счет, но как генерал от искусства считал для себя невозможным добиваться приема в нашем доме. Вместо этого он ограничивался тем, что время от времени напоминал о себе присылкой чего-либо в музей. Раз как-то он прислал замечательную карикатуру собственной работы на К. А. Коровина. Знаменитый декоратор был изображен на ней в полосатых парижских брюках с торчащим сзади хлястиком^в жилете, с всклокоченной прической. Это был живой Коровин — его можно было узнать с первого взгляда, несмотря на то что лица художника Шаляпин не рискнул нарисовать. Когда кто-то спросил Шаляпина, почему он не дорисовал карикатуру, то получил остроумный ответ:
— Как не закончил? Все закончил.
— А лица-то нет?
— Так ведь Костя безличный.
Поперек рисунка было написано — «В музей Бахрушина».
В другой раз он прислал салфетку из ресторана, на которой кроме автопортрета изобразил непристойный ребус на свою фамилию. На салфетке также значилось «Бахрушину в музей».
Не ограничиваясь подобными пустяками, он порой пополнял музей более ценными экспонатами — правда, за счет отца. Таким образом появился в музее бюст
Шаляпина в «Псковитянке» работы Даниеля Парра, который был направлен к отцу для покупки самим несравненным исполнителем роли Грозного.
Не бывал в нашем доме и другой прославленный современник А. М. Горький. Отец чрезвычайно высоко ценил Горького как драматурга. Считая «Горе от ума» лучшей и наиболее сильной по своему общественному звучанию пьесой русской драматургии, отец наравне с ней ставил «На дне». Первое впечатление от этой пьесы жило в отце до конца его дней. Что же касается до самого автора этого произведения, жизнерадостный и общительный отец обычно говорил:
— Ну его! Он какой-то мрачный, неразговорчивый, глядит на все исподлобья!
Впрочем, предполагаю, что причина того, что Горький не бывал в нашем доме, крылась в другом.
Дело в том, что мои родители очень дружили с Желябужскими* — они часто бывали друг у друга в доме. Моя мать и мой отец, воспитанные в добропорядочных и незыблемых семейных устоях, никогда не могли примириться с фактом, что Мария Федоровна Желябужская — мать семейства — бросила мужа и вышла замуж за Горького.
Бывали люди и, наоборот, чрезвычайно стремившиеся попасть в музей, которых отец очень желал видеть у себя, но внешние препятствия упорно мешали этому. Среди них был, например, Антон Павлович Чехов.
Отец очень любил Чехова и как человека и как писателя. Раз десять Чехов собирался к нам, уславливался о дне и часе, но потом неизменно следовал телефонный звонок с извинением. В последний свой приезд в Москву он встретился в Художественном театре с отцом, который попенял на его постоянные обманы. Чехов грустно улыбнулся:
— Вот погодите, еду за границу чиниться, а как приеду из ремонта, мой первый выезд в свет будет к вам. Обязательно!
Увы! Антон Павлович уже не приехал из этой поездки — его привезли.
Сколько ни собирался, не мог к нам собраться и Валентин Александрович Серов, очень хотевший писать портрет отца.
Однажды приехал в Москву известный скрипач Ян Кубелик. Где-то на концерте он попросил представить его отцу. После знакомства Кубелик заявил, что еще за границей много слышал о музее и просит разрешения посмотреть коллекции отца. Тут же были условлены день и час. Кубелик хотел сделать подарок музею. В день его предполагавшегося посещения он вызвал к себе скульптора и попросил сделать отлив его левой руки. Все необходимые материалы были привезены и рука европейской знаменитости залита типсом в положении держания грифа. В ожидании, когда просохнет гипс, Кубелик вдруг почувствовал, что у него немеет мизинец. Памятуя, что каждый его палец застрахован в несколько сотен тысяч долларов, он немедленно разбил уже почти готовую форму, освободил руку, расстроился и никуда не поехал. Все же желание оставить о себе след в музее было столь соблазнительно, что перед самым отъездом он повторил опыт снятия формы и в этот раз удачно. Уже после его отъезда отцу был прислан бронзовый отлив руки скрипача с его фотокарточкой, снабженной соответствующей надписью. Любил покойник отец позвать к себе и кого-либо специально, чтобы бросить вызов обществу. Делал он это исключительно желая принести добро человеку, неизменно ссылаясь на то, что у Бахрушиных легкая рука. Сколь это ни смешно, но обычно всегда выходило действительно так, что тупое тщеславие и снобизм общества разбивался на куски в нашем доме. Особенно памятны мне в этом отношении два случая.
Пришел мрачный день, когда изменчивая фортуна неожиданно повернулась спиной к «Савве Великолепному», к абрамцевскому Медичису…
Легкомысленное счастье навсегда покинуло домашнюю сень Саввы Мамонтова.
Гениальный представитель русского капитализма, безошибочно определивший необходимость появления в России и Врубеля, и Левитана, и драматизированной оперы, и Римского-Корсакова, и Шаляпина, и Мурманского порта, и Северной железной дороги, и Северного морского пути, сошел с художественно-экономической сцены своего отечества. Запутанный в какие-то грязные спекуляции, он не смог выкарабкаться из создавшегося положения и погиб*. Отшатнулись от него министры, ранее искавшие с ним встречи, лица, часами ожидавшие его выхода в приемной, стали обходить эту комнату как зачумленную. Облагодетельствованные им актеры и художники, со свойственной им незлобивой забывчивостью, помянули своего покровителя добрым словом и за немногим исключением перестали о нем думать.
А тем временем отечественное правосудие, забыв все огромные заслуги Мамонтова перед родиной, таскало его по унизительным судам, распродавало его музейное имущество и успокоилось лишь тогда, когда тюремный каземат надолго запер его жертву.
Срок наказания Мамонтова наконец кончился. Он вышел из тюрьмы и поселился где-то в скромненькой московской квартирке. Стыд не давал ему выйти за порог его комнаты. Великосветская Москва в своих салонах не решалась упоминать громкое некогда имя Саввы Мамонтова. Редко, редко к нему тайком заезжал какой-либо художник или актер, боясь своим визитом навредить себе в глазах своих великосветских покровителей и заказчиков.
Все это донельзя бесило отца, и вот он решил «рассудку вопреки, наперекор стихиям» сделать у себя дома званый вечер в честь Мамонтова. Он официально поехал к старику и просил оказать ему высокую честь осмотреть его музей и выразить по поводу него свое мнение. Мамонтов смутился, стал отнекиваться, но отказать моему отцу было трудно, когда он просил, и согласие было наконец получено. Мамонтов попросил только, чтобы не было никого постороннего.
Отец ему ответил:
— Савва Иванович! Вы будете у меня в доме, остальное не должно Вас беспокоить.
Затем отец объехал некоторых, наиболее передовых своих знакомых, которых агитировал за поддержку Мамонтова.
К чести большинства, его призыв был встречен сочувственно, хотя никто из них не решился бы сделать аналогичный шаг. Меньшинство согласилось, чтобы не вызвать недоразумений с отцом. В назначенный день старик приехал к нам и, ни к чему говорить, был встречен исключительным уважением и предупредительностью собравшихся. Он внимательно осмотрел музей, долго в молчании стоял перед причудливой формы инкрустированной перламутром роялью*, купленной отцом на распродаже его имущества. Когда-то молодой, неопытный Шаляпин учился играть на этом самом инструменте в гостеприимном доме Мамонтова. Когда пришло время расставаться, старик обнял отца и заплакал — его нервы не выдержали. Почин отца нашел последователей — перед Мамонтовым начали раскрываться двери московских домов. К сожалению, его подорванное здоровье скоро свело его в могилу. По его желанию большая часть его архива поступила после его кончины к нам в музей. Так и представляется мне Савва Великолепный таким, каким изобразил его Серов.
Второй случай был еще более деликатный. Среди представителей московского капитализма у отца был только один близкий друг — Иван Абрамович Морозов. Относиться равнодушно к этому толстому розовому сибариту было невозможно. Постоянное доброжелательство и добродушие пронизывало насквозь этого ленивого добряка, а его исключительные знания и понимание в вопросах новой русской и в особенности западноевропейской живописи делали его незаменимым судьей и консультантом в области станкового творчества. Будучи ребенком, я очень любил И. А. Морозова. Он никогда не делал мне каких-либо подарков, никогда не баловал меня, но в его манере разговаривать со мной было всегда нечто товарищеское, а не покровительственное, что я очень ценил. Бывал он у нас и на званых обедах и запросто. Каждый раз он подолгу рассматривал картинную галерею отца, делал свои замечания, пускался в рассуждения. Он был чрезвычайно доволен, что я занимаюсь живописью, и каждый раз интересовался моими успехами.