Роджер Мэнвелл - Июльский заговор. История неудавшегося покушения на жизнь Гитлера
Поезд на Штутгарт, в который предстояло сесть Гизевиусу, был уже переполнен: и купе, и коридоры были заняты. Даже багажный вагон был забит людьми, а желающих уехать на перроне все еще оставалось много. Гизевиус решил идти напролом. Размахивая своими гестаповскими бумагами, он штурмом взял вагон и сделал вид, что собирается очистить его для себя и прочих официальных лиц. Но, оказавшись в вагоне, он тут же растворился в толпе граждан, по разным причинам жаждавших уехать из Берлина как можно дальше. И вот 23 января, в день казни Мольтке, он предъявил свои многочисленные и весьма внушительные документы удивленным чиновникам на небольшой железнодорожной станции, расположенной на границе со Швейцарией.
Они взирали на Гизевиуса с откровенным подозрением. Он был одет в легкий летний костюм, давно нуждавшийся в чистке, изношенное пальто, больше подходящее для весны, и в шляпу, которую мнимый гестаповец украл в поезде, чтобы скрыть свои немытые волосы. За последние несколько месяцев он их подстригал только один раз — сам, используя для этой цели маникюрные ножницы. Единственной зимней одеждой у этого подозрительного пассажира были высокие сапоги. Чиновники долго не знали, что предпринять.
Когда его все-таки пропустили, он отсалютовал им нацистским приветствием. Это был прощальный жест благодарности, обращенный к Германии, куда он не собирался возвращаться до конца войны.
Дверь камеры Герделера в гестаповской тюрьме была открыта. По-видимому, существовало опасение, что он может совершить попытку самоубийства, поэтому дверь не запирали. К этому времени тюремщик Герделера, носивший имя Вильгельм Бранденбург, уже попал под влияние заключенного. Герделер все время лихорадочно писал, покрывая неровными карандашными строчками один лист за другим. Бумагой его исправно снабжал Бранденбург. Он же выносил его рукописи из тюрьмы.
По словам Бранденбурга, Герделер излучал спокойное умиротворение и никогда ни на что не жаловался. Если он не писал, то вел долгие беседы с Бранденбургом, во всех подробностях рассказывая ему о допросах, которые ему пришлось пережить. Иногда ему удавалось переброситься несколькими словами со своими собратьями по несчастью, например Шлабрендорфом. В ноябре Герделер назначил Бранденбурга исполнителем своего политического завещания, названного «Наш идеал», и говорил о «благородном гуманизме и христианском милосердии» своего тюремщика. Среди его рукописей были письма друзьям и родственникам, исследования в области экономики и социальной политики, работы, которые — по крайней мере, он на это надеялся — будут переведены на многие языки и, возможно, станут бестселлерами. Бранденбург даже предложил тайные переговоры с Гиммлером с целью освобождения Герделера и начала обсуждения условий мира с использованием его связей в Швеции.
Риттер, биограф Герделера, встречался с ним в январе 1945 года на допросе и описал, каким увидел его незадолго до смерти.
«Я был… потрясен его нисколько не уменьшившейся интеллектуальной мощью и одновременно ужасным внешним видом. Передо мной стоял глубокий старик с трясущимися руками и ногами, одетый в те же летние вещи, которые были на нем во время ареста, теперь грязные и обветшавшие. Его лицо очень изменилось, было исхудавшим и измученным. Но больше всего меня удивили его глаза: некогда яркие серые, сверкавшие из-под тяжелых бровей, ныне совсем погасли. Они напоминали глаза слепого человека — ничего похожего мне не доводилось видеть раньше. Разум Герделера был силен, как и прежде, но духовной силы он лишился. В нем не осталось и следа от былой жизнерадостности, а взгляд, казалось, был обращен внутрь себя. Я увидел человека, в душе которого поселилась смертельная усталость».
В это время Герделер был поглощен проблемами человеческих судеб, отношений Бога и человека. Он «боролся с Богом», искал ответ о причинах постигшей его судьбы. Он чувствовал, что перестал понимать природу Божьей воли. Где был Бог милосердия, в которого он когда-то верил? Он оказался один на один с этими проблемами, и поддерживала его только дружба тюремщика. Его семья была арестована, и он не мог наладить контакт с близкими. Обвинительный приговор за соучастие, вынесенный Народной судебной палатой его брату, привел Герделера в отчаяние. Он почувствовал себя одиноким и покинутым и Богом, и людьми, хотя сила его веры была такова, что заставила понять: он обязан продолжать служить своим товарищам, даже находясь в камере смертников.
Нацисты оставляли его в живых, пока считали нужным. В полдень 2 февраля Йозеф Мюллер, занимавший соседнюю камеру, услышал уже ставший знакомым громкий голос палача в коридоре: «Пошли, пошли, быстрее!» Герделера так торопили на казнь, что даже не позволили написать прощальное письмо семье.
На следующий день, 3 февраля, Шлабрендорфа еще раз отвезли в Народную судебную палату. Он присутствовал при слушании дела, предшествовавшего его делу, и был воодушевлен смелым поведением обвиняемого Эвальда фон Клейста, который сказал, что считал оппозицию волей Господа и что только Всевышний может быть его судьей. Фрейслер отложил дело и как раз намеревался приступить к рассмотрению следующего, когда объявили воздушную тревогу.
В последние месяцы войны Берлин подвергался жесточайшим бомбардировкам. Но налет 3 сентября оказался самым ужасным из всех, доселе пережитых берлинцами. Когда эскадрильи союзнических бомбардировщиков начали свой смертоносный путь над городом, суд поспешно свернули, и судьи устремились в безопасные убежища. На Шлабрендорфа надели наручники, кандалы и повели вниз. В это время в здание попала бомба, уничтожившая помещение, в котором проходило судилище. Фрейслер, так и не выпустивший из рук материалы дела, упал под тяжестью рухнувшей балки перекрытия, пробившей ему голову. Шлабрендорф на некоторое время был спасен.
Гестаповская тюрьма тоже была повреждена при бомбежке, и в камерах в разгар зимы не оказалось ни воды, ни света, ни тепла. В одной из них лежал Ганс Донаньи, его ноги были парализованы дифтерией, которой он сам себя заразил в тюрьме. Препарат, содержавший соответствующие бациллы, тайком принесла в тюрьму его жена. Донаньи попал в тюрьму только в конце января и очень страдал от обращения гестаповцев, на милость которых был предоставлен. Его немного утешало только присутствие Бонхёффера, который во время налета сумел ускользнуть из шеренги заключенных, идущих в убежище, и проник в камеру Донаньи, где оставался до конца налета. У каждого заключенного был свой метод пассивного сопротивления. Таким методом для Донаньи стала постоянная болезнь. Ему удавалось тайком обмениваться записками с женой. В начале марта он написал ей: «Допросы продолжаются, и я знаю, на что должен рассчитывать, если не произойдет чуда. Вокруг меня столько мучений и страданий, что я с радостью простился бы с такой жизнью, если бы не вы. Только мысль о всех вас, о вашей любви ко мне, о моей любви к вам делает мою волю к жизни такой сильной, что иногда я даже верю в свою победу. Я должен выбраться отсюда в госпиталь, но в таком состоянии, при котором допросы невозможны. Слабость, сердечные приступы должного впечатления не производят, но, даже если они отправят меня в госпиталь при отсутствии другого заболевания, это может стать даже более опасным, потому что там меня быстрее вылечат».
Позже, 5 апреля, Донаньи был переведен в Заксенхаузен и через несколько дней казнен[75].
Бонхёффер был переведен из тюрьмы Тегель в застенки гестапо в октябре. Даже здесь, в камере номер 24, он имел некоторые привилегии — обычно находился без цепей. Шлабрендорф считал, что по неким причинам, известным только гестапо, Бонхёффер подвергался менее суровому обращению тюремщиков. По его словам, Бонхёффер выглядел «очень здоровым и очень свежим». Они беседовали, если представлялась возможность, и Бонхёффер часто говорил о своем твердом убеждении, что убийство Гитлера было, безусловно, необходимо. Он сдружился с католиком Мюллером, и им совершенно не мешали различия в вере. Бонхёффер много времени проводил в молитвах и размышлениях, и его присутствие придавало силу и уверенность остальным.
Шлабрендорф описывал, как подружился с Бонхёффером во время последней военной зимы:
«В те дни я разделял мои радости и горести с Бонхёффером. Мы также делились немногочисленными личными вещами и всем тем, что нашим близким разрешалось приносить в тюрьму. Его глаза радостно горели, когда он рассказывал мне о письмах от своей невесты и от родителей, о том, как остро он чувствует их любовь и заботу, даже находясь в гестаповской тюрьме. По средам, когда ему вручали пакет со сменой белья, в котором обычно также находились сигареты, яблоки и хлеб, он никогда не забывал поделиться со мной. Ему очень нравилось, что даже в тюрьме он может позволить себе быть щедрым».