Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
А тот смотрел на него взором, лучащимся отцовской, радостно-страдающей любовью, и тоже долго ничего не мог произнести. Наконец что-то вышептал. И тотчас же дежурящая в палате сестра насторожилась: не заговорил бы громко!
Костя принагнулся к его лицу, переспросил:
- Что, братуха? Что ты сказал?
- Не велят мне, ишь, громко-то... берегут! Я говорю: издавненька, брат, не видались мы с тобой! Как же ты утешил меня! Теперь помру спокойно... Повидал!
- Что ты, что ты! Здесь тебя вылечат, подымут... А Семен был у тебя?
- Не-е-т. А я ему тоже депешу отбил... После уж узнал: ушел он от Арсения Тихоновича... ушел... И что ему не пожилось?
- У Башкина он, на военном заводе...
- Знаю...
Наступило молчание. И дабы отвлечь брата от тяжких мыслей, Костя сказал вдруг, напуская на себя радостную, гордую живость:
- Степанушко! А что ж ты своего "Георгия"-то не покажешь? Покажи крест-то свой, дай порадоваться и за нас, за всех за Ермаковых!
Волна душевной боли прошла по лицу Степана.
- Полно! - промолвил. - Скоро деревянный увидите! Чему тут радоваться? Обман один! Надо им, проклятым, чтобы под могильны кресты шли ложиться, - вот и надумали этими... крестиками... одурачивать!
Константин вздрогнул - не ожидал он этого! - и опасливо оглянулся. Потом спросил, хотя знал, заведомо знал, о каких проклятых говорил Степан: в этот миг в сознании Кости вновь пронеслись те ужаснувшие его, беспощадные слова Кедрова, услышанные там, у просвирни.
И вот сейчас разве не то же, не то же самое говорит ему родной брат, герой, георгиевский кавалер, который два года тому назад уходил гордый, бравый, готовый с радостью, как многие, многие, отдать жизнь свою за веру, царя и отечество?
Степан, отдышавшись, сказал, явно рассерженный непонятливостью брата:
- Кому?! А капиталистам проклятым! Царю... Кому больше?! В Минской губернии один уезд сплошь - Николая Николаевича владение! Все земли, леса, воды - всё его! Не от людей наслыхался - сам видал... За ихние прибыл я воюем... Раньше я тоже вон так же бы рассуждал, как вон тот, возле окна лежит: обе ноги отняты. Кто он теперь? Кровавый изрубок... Тоже за железный крестик обе свои ноги продал... В атаку впереди всех бежал... А уж сам понимат, что не жилец на белом свете: ханхрена!.. И оттого, что это непривычное ему слово Степан выговорил как-то хрипло и с придыханием, оно показалось Косте особенно страшным.
Раненый устал - откинулся на подушку.
- Устал я. Губы иссмякли. Да-кась испить... из твоих рук хочу...
Константин бережно напоил его из фаянсового белого поильника, стоявшего на прикроватном стольце.
И Степан продолжал все так же: как бы горестно насмехаясь и над собою, и над тем, что у окна, и над всеми такими же:
- Понять его не могу, в самом деле он так судит али только духу сам себе придает, чтобы помирать не страшно: я, говорит, чист предстану перед престолом всевышнего: источил кровь свою за отечество! Я ему ничего не стал возражать: зачем человеку перед кончиной душу растравлять... в последни-то часы жизни?.. И самому - скоро... Жалеем один другого...
И неожиданно спросил Костю:
- А тебя еще не призывают?
Костя невольно покраснел: вспомнил, зачем являлся он к Матвею Матвеевичу. Но понимал, что никак нельзя признаться в этом брату.
- Нет... Года-то не подошли еще.
- Ну, и счастье твое и всех однолетков твоих! А нас вот кончили...
Тут он опять задышал чаще, видно стало, как под завязками рубахи колышется, бьет в глубокой ямке исхудалой шеи аорта; но еще раз, в последнее, он вновь цепко потянул к себе Костю за рукав.
Костя склонился к нему. Степан зашептал:
- Слушай теперь, запоминай: не наша война. Истребление народа... А им - нажива! И смертной мой, братнин, тебе наказ: коли возьмут, вспомни: аминем лиха не избудешь, пора за русскую трехлинейную браться да на своих паразитов-капиталистов штыки поворачивать! У нас там, в окопах, многие понимать стали... Ну... а теперь простимся, братишечко! Возьми: тут все прочитаешь, все поймешь.
Сказав это, он вынул из мешочка, висевшего у него на шее, листовку и незаметно пересунул брату:
- Спрячь... от всех спрячь... За это погинуть можешь... А надежным людям давай: пускай знают!
Держа листовку на коленях, прежде чем спрятать, Костя слегка развернул ее и успел прочесть:
"Фразы о защите отечества, об отпоре вражескому нашествию, об оборонной войне и т. п. с обеих сторон являются сплошным обманом народа".
В это время в палату вошла своей неслышной, упругой поступью, в привычной уже ей одежде - сестры милосердия - сама Ольга Александровна. Она тихонько приблизилась к братьям и, ничего не сказав, чуть заметным кивком головы и улыбкой дала понять, что время их беседы окончилось.
Удрученный, Костя шел возле Ольги Александровны мимо солдатских палат. Облик умирающего брата еще стоял перед глазами, а здесь, в палатах и кое-где в коридоре, и виднелась, и слышна была бьющая неуемным ключом сильная солдатская жизнь, хотя и опахнутая холодным и темным крылом смерти, хотя и среди боли и страданий, среди костылей и каталок, белоснежным бинтом окутанных, странно толстых голов и выставленных далеко впереди себя, на уродливо согнутых шинах, загипсованных рук.
Играли в шашки, а тайком и в картишки; листали "Ниву" и "Огонек", пробавлялись сказками и анекдотами, малость сдобренными смачным словечком (абы сестрица не слыхала!). Загадывали мудренейшие загадки; обсуждали житейские и политические дела; скребли письма.
Вот один бородач, с гайтаном кипарисового креста, проступающего под нижней рубахой, - старообрядец, наверно, - лежит в постели, высоко взмостясь спиною на подушках, как раз против широко разверстой двухстворчатой двери, и самодовольно - видать, дело идет на поправку! вещает, весело поблескивая глазами:
- Ну, землячки, а теперь я загану вам загадку: кто рожден, да не помер? (И кто же тут из молодых солдат догадается, что это - Илья-пророк: живым взят на небо!)
Молчание.
- Та-а-к... Ну, а кто не рожден, а помер? (Тут надо было вспомнить: Адам.) Опять же не знаете. Худо вас закону божию поп в школе учил, мало за вихры драл! Ну, ин, в третье загадаю: кто умер, да не истлел?
Молчание. Наконец кто-то из молодых солдат обиженно говорит:
- Очень ты стариковские загадки загадываешь! Умер, да не истлел... Мощи, наверно?
Бородач торжествует:
- Ну, и вышел дурень! Не мощи, а жена Лота. Когда выбегали они с мужем из Содома и Гоморы, она оглянулась, а не велено было, и за то обращена в соляной столп...
Вот жадно слушают сказку:
- Ну, известно, царица: сейчас берет трубочку - звонит кому следует: сейчас же разыщите мне того солдата, который трехглавого змея победил, а этого, говорит, самохвала бросьте в кипящий смоляной котел!
Вот солдатик об одном костыле, в голубой с отворотами пижаме, подошел к столику с кипяченой водой, испил, подмигнул, крякнул:
- Эх, братцы, нет питья лучше водицы... как перегонишь ее на хлебце!
А вот возле окна под пальмою идет вполголоса безотрадная беседушка:
- Что говорить: народ изверился, добра не чает!
- И баба видит, что неправда идет!
- Откуда ему добру-то быть? Прожили век, а всё эк!
Коридором, горделиво-изящной, легкой поступью, постукивая острыми французскими каблучками, развевая темные локоны из-под белой больничной шапочки, пробегает Кира Кошанская.
Белоснежный халатик на Кирочке - мало того, что докторский, для обходов, с перламутровыми пуговицами, без завязок, но он еще и сшит явно по заказу - из какого-то особого шелкового полотна, и отменно коротенек против прочих сестринских. Халатик прираспахнут - платьице тоже короткое, каких еще в городе и не носят, но изящно-деловое, не придерешься.
Кирочке разрешено так, хотя она и числится сестрой госпиталя, окончила сестринские курсы вместе с Раисой Вагановой, - разрешено потому, что она работает секретарем Ольги Александровны, ведет ее личную переписку со всеми властями, печатает на машинке, созванивается по телефону. В палаты лишь забегает. Перевязок не делает.
Но зато Ольга Александровна спокойно посылает ее для самых трудных переговоров с любым высоким начальством: Кирочка Добьется! Знание языков - английского и французского, - светскость, смелое и властное обаяние, а с кем нужно, и строгость, исполненная особого достоинства, обезоруживали и привлекали.
Кира вскоре же вслед за окончанием курсов откровенно заявила Шатровой, что с больными ей нудно, прямо-таки жить не хочется! Эта жуткая тишина, эти стоны... эти возгласы: синитар! "Можно, я буду помогать вам по госпиталю в другом чём? Все, все буду выполнять, что только возложите на меня?"
Подумав, Ольга Александровна согласилась. Раскаиваться не пришлось.
Зато другая из ее девочек - она так о них и говорила: "Мои девочки", - Раиса, та всю себя отдала уходу за ранеными. В солдатских палатах души в ней не чаяли: "Раисочка наша пройдет по палате - и не услышишь: как провеет! Укол сделает - комар слышнее ужалит! А случится надобность, санитара нет близко, эта сестричка и никакой работой не погнушается. Из ее рук водицы испить - дороже лекарства!"