Алексей Югов - Шатровы (Книга 1)
Опытный, осанистый, бородатый кучер, в бекеше и в бархатной угластой шапке с золотым шнуром, еще туже натянул поднятые высоко синие вожжи кони перешли на шаг.
В рессорной легкой коляске с откидным верхом сидела, слегка откинувшись, царственно-безмятежная и в то же время неизъяснимо прелестная, красивая женщина, крупная, в серой шиншилловой шубке, в серой меховой шапочке, приколотой к ее пышным темным волосам, и с такою же муфтою на коленях. У нее было нежное, светло-румяное лицо с большими жемчужно-серыми глазами.
Иржи оцепенел. Он только что хотел сказать Володе, что как же так неосторожно они стояли - разве так можно! - и не смог вымолвить слова. И не было сил отвести глаза от этого, врасплох ворвавшегося в его душу видения, от этой к н я г и н и с е в е р а - так почему-то промелькнуло в сознании бедного Иржи, - от всей ее женственно-могучей и гордой, светлой и властно-обаятельной красоты.
Коляска совсем остановилась. Благозвучный, грудной, с легкой протяжкою удивления голос, проникнутый материнской встревоженностью, произнес:
- Володенька? Сынок... почему ты здесь?!
И незнакомка слегка подалась из коляски.
Володя испуганно обернулся:
- Мама?!
И не знал, что дальше говорить, что делать.
Не знал и Прохазка. Оба стояли безмолвные, оцепенелые.
Наконец Володя сказал торопливо и почему-то шепотом:
- Иржи, это моя мама.
В это время послышался укоризненно-строгий голос:
- Володя? Я жду!
Мальчик поспешно протянул Иржи руку и кинулся садиться.
Ольга Александровна молча подвинулась. Володя тяжело вздохнул: будет разговор!
Под госпиталь еще в июне тысяча девятьсот пятнадцатого года Шатровы отдали полностью огромный свой особняк с большим садом. Верхний этаж был превращен в палаты для раненых, требующих вмешательства хирурга.
Здесь же были две операционные и небольшой кабинет Ольги Александровны, он же - и комната врачебных советов.
В нижнем - одна половина, отделенная наглухо, была оборудована под военных "психотравматиков" - так их называли попросту сестры и фельдшера. В этой половине главным образом и был консультантом Никита. Каждую субботу постоянный ямщик Никиты, знаменитый в округе "троечник" Ерема, бесшабашный молодой мужик, хотя и старообрядец, двоедан, подавал прямо ко крылечку земской Калиновской больницы свою бешеную гнедую тройку, с подвязанными колокольцами, чтобы не обеспокоить больных, и через каких-нибудь пять часов доктор Шатров, закончивший свой врачебный день, был уже в городе.
Госпиталю матери он посвящал остаток субботы и воскресенье, а воскресный вечер - снова обход в своей больнице.
Остальная половина нижнего этажа была оборудована под огромную, сверкающую кафелем кухню.
Сами Шатровы ютились, приезжая в город вместе с Володей и Сережей, в доме на Троицкой улице, где у Арсения Тихоновича была контора и где жил городской управляющий, ведавший сдачею муки и масла.
Солдаты, попадавшие в ее госпиталь из других, даже из петроградских, говаривали в простоте душевной:
- Ох, и добро, землячки, у этой Шатрихи! Прямо - синатория. А там ни протянуться, ни души испустить! И что господам офицерам, то и нам, нижним чинам!
- Одно и то же: ни в одеже, ни в пишше никакого различия не велит делать, ни в лекарствах!
- Ее и начальство здешнее боится. Что хочет - то творит.
- Ну ишшо бы: муж-то у ее какими капиталами ворочат! Его, говорят, и сам государь-император знат!
- Ну, вот!
- Нет, не говорите: и от самой много зависит!
И начались рассказы, как и кого она принимала из солдат в своем кабинете и что кому сказала:
- Извеличала и посадила меня!
- При ней ни один доктор, хоть в каком он чине, не смеет на нашего брата крикнуть-притопнуть!
- Сын-то, видать, в нее пошел, доктор-то Шатров, который психических лечит...
- Тоже обходительный. А как посмотрит на тебя, возьмет за руку пульс проверить, аж мурашки пойдут по волосам: ну, думаешь, этот сквозь жернов видит!
- Молодой совсем, а, видно, в докторском своем деле сильно понимает: кажно воскресенье его из деревни сюда привозят: для совету!
- Молод, да, видно, стары книги читал!
Старый рыжебородый солдат с забинтованной головой таинственно-назидательно поправил:
- Докторско понимат, это само сабой, как без этого? А он з н а т!
Это "знат" означало, что Никиту уж произвели в колдуны и волшбиты.
- И опять - о с а м о й: о том, как лучше всех делает она перевязки, когда сама "стаёт на дежурство", о том, как рученьки ее "будто порхают" над твоей раной, "и ничем-то, ничем тебя не потревожит, не разбередит!"
- Да! Уж эта не скажет: не принимаю в свой госпиталь, которые ниже пупа ранены!
Хохочут. Это потому, что любимым солдатским развлечением при случае стало в хирургических палатах вспоминать про санитарный поезд одной княгини. Прежде чем взять в поезд раненого с поля боя, высланный ею фельдшер осматривал: не ранен ли этот солдат ниже пупка? Таких солдат учредительница поезда, мать княгиня, принимать не велела. Сестрами милосердия у нее работали две ее дочери, только что вышедшие из института благородных девиц: так вот, чтобы не пришлось и м перевязывать "неприличные раны"!
Арсению Тихоновичу госпиталь его супруги влетал-таки в копеечку! Подписывая чеки на выплату, он иной раз покряхтывал, качал головою, чертыхался вполголоса. Собирался урезать. Поговорить с женой. А потом, пораздумавши, подсчитавши, убеждался, что с возраставших неудержимо, как снежный ком, катимый по сырому, липкому снегу, прибылей и доходов военного времени все эти траты на раненых представляют собою, в сущности, ничтожный процент. Убеждался и в том, что со времен, когда он взвалил на себя бремя госпиталя, как-то легче стали его взаимоотношения с высокими властями, что к его поставкам на военное ведомство стало замечаться неизменное, небывалое до этого благоприятствование.
И вместо сурового разговора с женой и урезки ее расходов на госпиталь, прозвучало:
- Ну, что ж! Тяжеленько, конечно, но уж будем держать имя!
Но само собой разумеется, офицерские палаты и в госпитале Шатровой были отделены от солдатских.
В одной из солдатских палат хирургического отделения лежал Степан Ермаков. Он был плох. Пуля на излете застряла в легком. Если бы сразу извлечь ее, то, вероятно, этим спасли бы жизнь солдата, но и тогда хирурги заколебались: ранение дыхательных органов, - а выдержит ли он ингаляционный наркоз? Теперь же, когда солдат был изнурен страданиями и раневой лихорадкой, когда он и без того на ладан дышал, теперь шатровский хирург прямо сказал, что наложение наркозной маски, первый же вдох эфира или хлороформа может тут же, на операционном столе, повлечь за собою экзитус леталис - смертельный исход.
Раненый был изможден. Под желтой кожей, будто обручи, обозначились ребра могучей некогда грудной клетки. Глубоко в костные чаши глазниц ввалились воспаленно горящие глаза. Стали синими обтянувшие рот губы. Он с трудом говорил, да, впрочем, ему это и не разрешалось. Дыхание стало трудным и частым.
Степан страдал невыносимо, задыхался. Позывало на кашель. Но эти кашлевые толчки могли стать смертельными: если там, в легком, разорвется кровеносный сосуд. И эти позывы кашля, и эти страдания только и утишались, что частыми вспрыскиваниями морфия.
Состояние раненого все ухудшалось. Он принимал одну только жидкую пищу. С каждым днем терял в весе. Дурным знаком была для врачей и эта скачущая, лихорадочная температура: подозревали начавшийся сепсис. А санитары - те уже заведомо обрекли Степана, следуя своим собственным, извечным приметам: "Нет, этот в могилу смотрит: ишь усики пощипывать стал, одеяло все потеребливает!"
По особой просьбе самой Ольги Александровны главный врач разрешил Косте Ермакову повидаться с братом. Но вперед поставил жесткий предел, не более пяти минут! Перед самой встречей распорядился сделать Степану очередной укол. А Ольга Александровна заранее подготовила раненого к свиданию с братом.
Хотя и ужаснувшийся в душе виду Степана, Костенька был все же обрадован той живой радостью, что вспыхнула в глазах старшего, и его попыткой улыбнуться обтянутым ртом: "А может быть, и выкарабкается братуха!"
Константин не знал о только что вспрыснутом морфии...
Одетый в большой, не по росту, посетительский халат и в белую, тоже съезжавшую ему на глаза, больничную шапочку, стыдясь перед братом за свой пышущий румянец, Костенька с минуту сидел возле его койки молча, не в силах заговорить и только держал и гладил на своих коленях большую, мосластую руку Степана.
А тот смотрел на него взором, лучащимся отцовской, радостно-страдающей любовью, и тоже долго ничего не мог произнести. Наконец что-то вышептал. И тотчас же дежурящая в палате сестра насторожилась: не заговорил бы громко!
Костя принагнулся к его лицу, переспросил:
- Что, братуха? Что ты сказал?