Евгений Долматовский - Зеленая брама
ВОПРОС. Известно ли вам что-либо относительно смертности в лагере?
ОТВЕТ. Ежедневно в лагере умирало 60—70 человек.
ВОПРОС. От каких причин?
ОТВЕТ. До того, как разразились эпидемии, речь шла в большинстве случаев об убитых людях.
ВОПРОС. Убитых при раздаче пищи?
ОТВЕТ. Как во время раздачи пищи, так и в рабочее время, и вообще людей убивали в течение всего дня».
Этот протокол не только убедительный юридический документ, но и красноречивый документ человеческого падения. Палач стыдливо облекает свои показания в форму размышлений стороннего наблюдателя, щедро оснащает их туманными оговорками: «нельзя сказать», «в некотором роде», «у меня сложилось впечатление» и т. п. Словно он не понимал, что происходило в Уманской яме.
28 октября 1948 года американский военный трибунал в Нюрнберге вынес приговор по делу верховного главнокомандования гитлеровского вермахта.
В материалах процесса, касающихся начальника тылового района группы армий «Юг» генерала пехоты фон Рока (он был приговорен к 20 годам тюремного заключения), есть страшные данные:
В дулаге-182 умирало 87 с половиной процентов военнопленных в год, в дулаге-205 и шталаге-346 — более 80 процентов.
Цитирую протокол заседания трибунала: «Судебное следствие установило, что многие из этих военнопленных (и даже большинство) были взяты в плен в битвах под Киевом и Уманью».
Трибунал располагал циничными расчетами начальника тылового района: «13 января 1942 года в лагерях находился 46 371 военнопленный... в результате большой смертности к 1 апреля, по-видимому, отсеется примерно 15000 военнопленных...»
В публикациях о Великой Отечественной войне часто цитируется дневник гитлеровского генерал-полковника Гальдера. Я тоже позволю себе процитировать Гальдера, но на этот раз не его дневник, а протокол допроса, снятого 31 октября 1945 года в Нюрнбергской тюрьме, где Гальдер тогда содержался. Следователя (это был американец или англичанин) интересовало, что говорил Гитлер на одном из совещаний перед войной с СССР.
«ГАЛЬДЕР. Он сказал, что борьба между Россией и Германией — это борьба между расами. Он сказал, что так как русские не признают Гаагской конвенции, то и обращение с их военнопленными не должно быть в соответствии с решением Гаагской конвенции».
А в один из самых тяжелых дней битвы в районе Умани — 6 августа 1941 года — в Берлине было издано распоряжение Верховного командования сухопутными силами. Оно тоже предъявлялось на Нюрнбергском процессе над главными фашистскими преступниками (№ Д-225). Вот что там сказано «касательно снабжения советских военнопленных»: «Советский Союз не присоединился к соглашению относительно обращения с военнопленными. Вследствие этого мы не обязаны обеспечивать советских военнопленных снабжением, которое соответствовало бы этому соглашению как по количеству, так и по качеству».
О том, как ретиво выполнялось это распоряжение, известно достаточно широко. Фашисты считали советских солдат и офицеров не военнопленными, а узниками, приговоренными к казни.
Генеральный прокурор СССР, главный советский обвинитель на процессе в Нюрнберге, ныне покойный Роман Андреевич Руденко писал в «Правде» 24 марта 1969 года, что лишь на территории СССР, подвергшейся оккупации, фашистские захватчики истребили и замучили три миллиона девятьсот двенадцать тысяч двести восемьдесят три советских военнопленных. Я понимаю, почему прокурор не округлил эту страшную цифру, она названа в статье с точностью до одного человека.
Мне выпало на долю подписывать акты о зверствах фашистов на Украине и в Белоруссии. Испытавший и на себе, кажется, все, что можно испытать, я все же изумлялся: неужели люди способны на такие изощренные методы душегубства? Не спал по ночам, шептал, не способный успокоиться: не люди они, не люди — фашисты.
Потом, уже после Великой Отечественной войны, в годы нашей борьбы за мир, мне пришлось видеть, с далекого или близкого расстояния, еще и еще раз фашистские концлагеря.
Вспоминаю, сопоставляю, сравниваю и вывожу для себя формулу: фашизм — это уманские ямы, на какой бы покатости земного шара они ни возникали.
Из истории, уходящей в века, известно, что какая-то таинственная и непреодолимая сила тянет и возвращает убийцу на место преступления. Нет, не раскаянье руководит его поступками, скорее, кровавое любопытство...
В нашем веке извращенность эта получила, если можно так выразиться, техническое подкрепление: садисты, палачи, убийцы для сохранения страшных своих воспоминаний любят пользоваться кино- и фотоаппаратами.
Очень нравилось гитлеровцам фотографироваться в наших городах и селах на фоне виселиц. Позже, что называется, войдя во вкус, они сочли, что застывшее изображение недостаточно впечатляет. Кино дает возможность вновь наблюдать, как жертву пронизывают последние судороги.
Съемки бесчинств, казней, улыбок и гордых поз производились исключительно для себя.
Но было и другое направление в геббельсовской документалистике.
Для широкого публичного показа многочисленные фронтовые киногруппы изготавливали благостные картинки, имевшие целью представить оккупантов освободителями, спасителями советского народа от большевиков, а, если получится, нехитрым монтажом зверства приписать нам.
Две попытки произвести киносъемку имели место в августе 1941 года в Уманской яме.
Помню во всех подробностях...
Группа кинооператоров, среди которых были и люди в военной форме и несколько гражданских лиц, проехала в обвитые терниями колючей проволоки ворота лагеря на грузовике, какой обычно у нас в армии назывался (кажется, и поныне называется) техлетучкой.
Они собирались вести съемку со звукозаписью, и офицер-переводчик в мегафон на изуродованном русском языке предложил (именно предложил, хотя до этого пленники слышали только жесткие команды и приказы) спеть «русский песня «Дуня».
Согнанные к техлетучке люди нестройно и неровно хрипло запели не «Дуню», а «Катюшу». В этом выборе уже таился протест... Что произошло дальше? Исполнен был только первый куплет. Видимо, песня показалась узникам слишком лирической, не совсем подходящей для момента. Вдруг она понравится устроителям этого спектакля? После некоторого замешательства кто-то суровым баритоном начал — «По долинам и по взгорьям», и эту песню подхватили уже в маршевой интонации, запели отчаянно и грозно, как бы наступая, тесня кинооператоров. Мегафонщик орал, чтобы прекратили, чтобы замолчали, но остановить наступление песни уже не мог. Лишь автоматная стрельба сперва в воздух, а потом — в нас прервала песню.
Съемка со звуком сорвалась, на следующий день операторы снова въехали на территорию лагеря, но на другой участок, ближе к краю карьера, туда, где лежали или сидели на мокрой после дождя глине больные и раненые.
Бывший красноармеец 72-й стрелковой дивизии А. Шаповалов хорошо запомнил эту инсценировку, записываю с его слов, хотя и сам не забыл — разве забудешь.
...Долго кого-то ждали, не начиная. Прибыл офицер в высоком чине, со свитой. За ним несли корзину с нарезанным ломтями хлебом. Он начал широкими движениями, явно играя и позируя, раздавать хлеб «доходягам». Съемка пошла полным ходом.
Вот бы отказаться от подачки! Но мы не имели для этого сил...
Известие, что раздают хлеб, распространилось по лагерю мгновенно — люди не видели хлеба слишком давно. Кто прибежал, а кто и приковылял на этот край ямы. Высокопоставленный офицер в мгновение был окружен со всех сторон, отторгнут от кинооператоров. Благодетели перепугались, кое-как выволокли своего главаря из толпы и, прекратив съемку, открыли огонь. Было убито и ранено более двадцати человек.
Мог ли я тогда представить себе, что увижу когда-нибудь эти кинокадры? Нет, ни тогда, ни потом...
Однако — увидел. И вот при каких обстоятельствах:
Летом 1945 года мы, политработники группы Советских оккупационных войск в Германии, в киногородке под Берлином (кажется, в Бабельсберге) по вечерам просматривали немецкие ленты, художественные и документальные. Трофейный склад был в большом беспорядке, так что иногда механик крутил подряд ленты из разных жестяных коробок.
Однажды вечером, в разрез какой-то картины со знаменитой кинозвездой Марикой Рок на экране замелькали фронтовые сюжеты, и я увидел — это невозможно, это невыносимо, но я увидел,— как мы лежим на расползающейся глине, как медленно и трудно поднимаемся, как беззвучно раскрываем рты. Кажется, показали, и как офицер раздает ломти хлеба из той самой корзины, но я смотреть не мог, словно мне выкололи глаза. Мне казалось, что хроника длится бесконечно долго, хотя это были короткие сюжеты, их комментировал жестяной голос диктора.
Надо было, конечно, взять ту черно-белую, почти черную пленку, случайно попавшую в комплект частей пестрой и веселой картины, которую теперь бы причислили к мюзиклам, взять в нарушение правил для себя лично, чтобы стала она моим трофеем. Но я сидел в темном зале, закрыв как бы обожженные глаза, не мог шевельнуться.