Хосе Рисаль - Флибустьеры
Несмотря на столь многочисленные обязанности, дон Кустодио отнюдь не принадлежал к числу тех, кто на заседаниях дремлет, а при голосовании присоединяется к большинству, вроде иных малодушных и ленивых депутатов. В отличие от многих европейских государей, которые носят титул короля Иерусалимского*, дон Кустодио ревностно исполнял все обязанности, налагаемые его саном:
на заседаниях грозно хмурил брови, говорил напыщенно, солидно откашливался и нередко брал на себя труд быть единственным оратором: приводил какой-нибудь пример, излагал свой новый проект или полемизировал с коллегой, дерзнувшим ему противоречить. Дону Кустодио еще не было сорока, но он всегда советовал действовать осторожно, выждать, пока дело созреет, - добавляя про себя "как дыня", - хорошенько подумать, не рубить сплеча, помнить о характере индейцев, о престиже испанцев, ибо превыше всего испанцы, религия и т. д. В Маниле помнят его речь, произнесенную в ответ на предложение заменить лампы на кокосовом масле керосиновыми. Дон Кустодио был весьма дальновиден: на это новшество, которое, не угрожая производству кокосового масла, могло, однако, затронуть интересы некоего советника, он обрушился со всей мощью своих легких, находя проект преждевременным и пророча великие социальные потрясения. Не меньше прославилось его выступление против трогательной серенады, которой хотели почтить отъезжающего губернатора: дон Кустодио, затаивший обиду на прежнего правителя, сумел внушить своим коллегам, что восходящая звезда видит в звезде заходящей смертельного врага, и устрашенные поборники серенады пошли на попятную.
Как-то врачи посоветовали ему поехать в Испанию, подлечить печень. И газеты заговорили об Антее, которому необходимо коснуться родной земли, дабы обресть новые силы. Однако, очутившись в столице, наш Антей почувствовал себя ничтожной пешкой. В Испании его никто не знал, и он стал тосковать по лестным эпитетам, к которым так привык. В среду богачей ему не было доступа, в научных и литературных обществах он, по скудости образования, не мог играть заметной роли, а споры в политических кружках приводили его - человека отсталых взглядов и приверженца духовенства - в состояние тупого раздражения; он понимал только одно - здесь всерьез дерутся на саблях и рискуют жизнью. Ах, как ему недоставало лакейски покорных манильцев, которые сносили все его дерзкие выходки! Как вздыхал он зимой, когда, схватив воспаление легких, грелся у жаровни; с какой нежностью вспоминал Манилу, где достаточно теплого пледа; как мечтал летом о своем удобном шезлонге и опахале.
Словом, в Мадриде он затерялся среди тысяч таких, как он; и, несмотря на бриллиантовые запонки, однажды на улице его обозвали "деревенщиной", в другой раз "выскочкой", смеялись над его провинциальным видом, а какие-то наглецы чуть не вызвали его на дуэль, придравшись к пустяку.
Обозленный на консерваторов, которые отмахивались от его советов, и на угодливых льстецов, присосавшихся к его кошельку, он объявил себя сторонником либеральной партии и, не пробыв в Мадриде и года, вернулся на Филиппины, так и не вылечив печень, зато полностью переменив образ мыслей.
Одиннадцать месяцев, проведенных в столице среди политиканов из кафе, в большинстве своем людей, оказавшихся не у дел, оппозиционные речи и статьи, политическая суета, идеи, которые впитываются с воздухом - и в парикмахерской, где нынешний Фигаро, подстригая усы и бороды, излагает свою программу, и на банкетах, где в благозвучных периодах и громких фразах растворяются всевозможные оттенки политических взглядов, споры, расхождения и недовольство, - все это не прошло для дона Кустодио даром. Чем дальше уплывал он от Европы, тем громче звучали в его душе новые убеждения, набухая Живительными соками, подобно семенам, согретым весенним солнцем. Причалив к берегам Манилы, дон Кустодио уже твердо уверовал в то, что призван возродить Филиппины, и действительно был преисполнен самых благих намерений и возвышенных идеалов.
В первые месяцы после приезда дон Кустодио без умолку говорил о Мадриде, о своих столичных друзьях: министре X., экс-министре У., депутате А., писателе Б.; он был осведомлен в мельчайших подробностях обо всех политических событиях и придворных скандалах, знал тайны частной жизни всех общественных деятелей, каждое происшествие было, разумеется, им предсказано заранее, о каждой новой реформе правительства испрашивалось его мнение. Он страстно нападал на консерваторов, восхвалял либеральную партию, уснащая речь каким-нибудь анекдотцем, исторической фразой видного деятеля или же к месту вставленным намеком на то, что кое-кто отверг выгодные предложения и должности, лишь бы не быть обязанным консерваторам. В эти первые дни пыл его был столь велик, что его приятели, захаживавшие за съестными припасами в ту же лавку, что и он, - сержант карабинеров в отставке дон Эулохио Чурбанес, почтенный морской офицер и ярый карлист* Удалец, таможенный надсмотрщик доп Эусебио Хапугаль, а также сапожник и портупейных дел мастер дон Бонифасио Каблуко - объявили себя либералами.
Но из-за отсутствия питательной среды и борьбы мнений этот пыл мало-помалу остывал. Европейские газеты дон Кустодио не читал - они прибывали пачками, и при одном взгляде на них его одолевала зевота; идеи, которых он нахватался, в конце концов потускнели, а обновить их было некому, не было тех ораторов, что в Мадриде. Хотя в манильских казино играют по крупной и дерутся на саблях не хуже, чем в испанской столице, политические речи здесь произносить не разрешается. Но дон Кустодио не умел пребывать в праздности, он не только мечтал, он действовал. Рассудив, что ему, вероятно, придется жить на Филиппинах до конца дней своих и что эта страна - наилучшее поприще для его деятельности, он посвятил ей свои помыслы и решил приобщить Филиппины к прогрессу, изобретая всяческие реформы и проекты, один другого нелепей, Именно он, прослышав в Мадриде, что парижские улицы мостят брусчаткой, - чего в Испании еще не усвокли? предложил ввести это новшество в Маниле и устлать улицы досками, прибив их к земле гвоздями, наподобие полов в домах. Он же обратил внимание на то, что двуколки часто опрокидываются, и во избежание несчастных случаев посоветовал снабдить их третьим колесом. В бытность вице-председателем Общества по охране здоровья он потребовал, чтобы подвергалось окуриванию все, даже телеграммы из охваченных эпидемией местностей. И наконец, не кто иной, как он, из сочувствия к каторжникам, работающим на солнцепеке, а заодно из желания сократить расходы правительства на их одежду, предложил выдавать им только набедренную повязку и выгонять на работу не днем, а ночью. Когда его проекты встречали сопротивление, он удивлялся, приходил в ярость, но тут же утешал себя тем, что человеку выдающемуся не прожить без врагов, и в отместку критиковал и отвергал подряд все проекты - годные и негодные, - представленные Другими.
Гордясь своим либерализмом, дон Кустодио на вопрос, каково его мнение об индейцах, отвечал снисходительно, что у них, пожалуй, есть способности к механике и к "подражательным искусствам" (он разумел музыку, живопись и скульптуру), и прибавлял свою любимую присказку:
"Чтобы узнать индейцев, сударь, надобно прожить здесь не один год". Услыхав, что какой-нибудь индеец отличился в области, не относящейся к механике или к "подражательным искусствам", - в химии, медицине или философии, - дон Кустодио хмыкал: "Н-да, подает надежды... не глуп!" И уверял при этом, что в жилах такого "индейца"
непременно течет испанская кровь; если же эту кровь никак не удавалось обнаружить, то советовал поискать в родословной индейца японцев: в то время как раз пошла мода приписывать все лучшее, что есть у филиппинцев, японцам и арабам. Для дона Кустодио кундиман, балитао, куминтанг были арабской музыкой, арабским же считал он древний филиппинский алфавит и был в этом твердо убежден, хотя арабского языка не знал и никогда не видел ни одной арабской буквы.
- Это арабский, чистейший арабский! - говорил он Бен-Саибу непререкаемым тоном. - Или, по крайности, китайский.
И, многозначительно подмигнув, добавлял:
- У индейцев ничего своего не может быть, не должно быть, - вы меня понимаете? Я питаю к ним лучшие чувства, но не следует хвалить их, а то они задирают нос и становятся пропащими людьми.
А иногда он рассуждал так:
- Я очень люблю индейцев, я им отец и заступник, но - всякий должен знать свое место. Одни рождены повелевать, другие - подчиняться. Конечно, эту истину громко произносить нельзя, но жизнь построена на ней.
Если хотите подчинить народ, убедите его, что его удел подчиняться. В первый день он будет смеяться, на второй запротестует, на третий усомнится, а на четвертый уверует.
Чтобы держать филиппинца в покорности, надо изо дня в день твердить ему, что он должен слушаться европейцев, что ни к чему иному он не пригоден. Да и зачем ему думать иначе? Ведь это его губит. Верьте мне, каждому филиппинцу надо внушать, что он должен помнить свое место, - это и есть истинное милосердие, порядок, гармония. Именно в этом заключается наука правления.