В Розанов - Черный огонь
- Боже! Какая фортуна, какая фортуна! О, колесо счастья; или, в таком случае, несчастья... После этого, сегодня я писатель, а завтра буду чистить чужие сапоги на Невском. Нужно ко всему готовиться. Звоню по телефону в канцелярию министра иностранных дел.
- Камергер Извольский?
- Изволили выбыть за границу...
- Как... А объявление?
- Какое?
- Что он сделался репетитором французского языка. У меня три маленьких девочки, и я думал воспользоваться...
- Об объявлении ничего не известно в министерстве иностранных дел.
- Но ведь там и ни о чем "неизвестно"... Может быть, министр уже и не министр, а министерство все еще думает, что...
- Кто говорит?
- Литератор. Сотрудник распространенной газеты...
- А... Канцелярия не имеет сообщить вам никаких других сведений, чем какие вы можете получить и в "Осведомительном бюро".
И звонит отбой.
- Проклятые иезуиты. "Наши Бисмарки"... Какие они "Бисмарки"? Они всего только не пошедшие по своей линии репетиторы французского языка. Ну, и безукоризненных манер. Но ведь шаркать по паркету, приятно улыбаться, ничего не знать, ничего не хотеть... я не понимаю, почему из сложения всех этих ничтожеств получается "наш Бисмарк"! Ах, мои девочки, мои девочки, мои бедные три девочки! Я уже мечтал, что на вопрос знакомых: "А у кого они учатся французскому языку?" - я отвечал бы: "У камергера Извольского..."
Проклятый будильник зашипел, засвистел, закрякал на ночном столике, и я протер глаза.
- Что такое? Что я видел? Будто бы Извольский... Будто бы Извольский не министр?! И пульс так сильно забился, вот даже и теперь... Но ведь кого же и взять в министры, не меня же, когда я не знаю французского языка? Ах, французский язык, французский язык. Недаром бабушки наши твердили: "Учись французскому языку, учись, мой внучек! Без французского языка нет образованного человека, и кроме того служба в нашей Российской империи вся основана на безукоризненном знании французского языка. Это то же, что для профессора немецкий язык - неуклюжий, отвратительный, но на котором написаны все книги".
Бабушка говорила это, потому что дедушка был дипломатом. Но неужели с дедушкиных времен ничего не переменилось в России, когда решительно весь свет с тех пор переменился?
Атташе
Статья напечатана не была.
SERVUS SERVORUM DEI
Весенняя белая ночь почти уже переходила в утро, когда, с одним коренастым, черномазым художником, отделавшись от гостей, я стал ходить по комнатам, быстро переговаривая на разные темы. Решительно не помню, о чем мы говорили, - помню только, что разговор был очень одушевлен и мы все уторопляли шаг. Ночь, говорю я, белела, - когда вдруг, энергичным движением остановясь около меня, художник указал на длинные фабричные трубы Выборгской стороны, где о ту пору происходило нечто на почве "практического марксизма", и засверкав темными глазами проговорил:
- Дракон шевелится.
И вот, я не помню, чтобы еще когда-нибудь, под влиянием какого-нибудь чтения или события, я так разом, глубоко и сильно, почувствовал, что такое "народ" и "народные движения". Бывает так, что мимолетные встречи и кажется бы не особенно значительные слова производят на нас действие особенное и незабываемое. Говорили мы собственно на художественные темы, художественно-литературные, если и касались истории, то не позже "Возрождения". Но, однако, помню, что разговор от интереса к тому, что "было", перешел к интересу о том, что "будет", что возможно и чаемо: и оттого мы так быстро забегали по комнатам, что в речи моего полу-друга, полу-приятеля показались пророчественные нотки, одушевление повышалось, он вводил новые и новые мысли в свое доказывание, - и вот в виде одного из вводных аргументов и указал на фабричные трубы. Но как он выразил свою мысль:
- Дракон шевелится.
И он повел рукою, как бы показывая на небе "созвездие Дракона". Все помнят по астрономическим картам, что это созвездие состоит из мелких звездочек, не имеет в себе средоточия, не имеет осмысливаемой и запоминаемой фигуры, и вообще тускло, бесцветно, безобразно: но оно как-то облегает всю северную половину неба, тянется бесконечным хвостом около других, ярких и запоминаемых созвездий, и астрономы оттого и назвали его "драконом", что это есть просто "роман без заглавия", фигура без плана, какая-то вожжа, длинная и гибкая, брошенная на небо таинственным мировым Возничим. И вот, когда он сказал: "Дракон шевелится", своим темпераментным, смуглым языком, то мне и показалось, что это не рабочие на Выборгской стороне "шевелятся", а как бы подрагивает само небесное созвездие: однако в какой-то непостижимой зависимости и вместе согласованности с "движениями" на земле голода и работы. Рабочие, верно, и не взглядывают на небо: но ведь и об атеисте заботится же, однако, Бог: так и о рабочих, кто знает, не подумывает ли звездочет; о королях яркие созвездия, какой-нибудь "поясок Венеры" или "Волосы Вероники", или официальный "Южный Крест". Ну, а о рабочих - это тусклое, длинное, бесконечное, всеохватывающее созвездие Дракона". И уже это сплелось, как всегда у меня, с книгой неясных откровений - "Апокалипсисом". Священная книга, небо и приземистая фигурка давно неумытого рабочего, все как-то сплелось в один узел, части той же картины под словом и [жестом] пламенно вспыхнувшего художника.
"Рабочий человек" всегда был подробностью, и притом какой-то психологической, бездумной подробностью чужого существования, нашего. "Мы" жили; думали; предпринимали мировые задачи и то разрешали их, то не успевали в разрешении: но, во всяком случае, все движение в истории и всяческий ее смысл от начала и до наших дней исходил от кого угодно, а никак не от человека, бытие которого заключено между двумя тезисами: 1) получил заказ, 2) сдал его и получил плату. Право, это что-то действительно бессмысленное и бездумное. Очевидно, вся роль в заказе и принадлежит заказчику: он выдумывает, он капризничает; он берет заказ и, недовольный своей фантазией, бросает и разбивает его об пол. "Рабочий" при этих вывертах своего "господина" истинного господина! - остается бездушен, бездумен, равнодушен; ему решительно все равно, цела или разбита сделанная им вещь. "Рабочий"... это - единственное существо, которое именно с работою и не имеет никакой связи, духовной, эстетической - вовсе никакой! Когда, по поводу 25-летней годовщины смерти Некрасова, я перечитывал его стихи, то меня поразил монолог наборщика в стихах о "свободной прессе". Выводятся и каждый говорит от себя - литератор, журналист, читатель, разносчик: и у всех есть лицо; но выступает техник-рабочий книгопечатания, литературы, и вот послушайте, какой ужас (для меня это ужас!) он говорит: [...]
РЕВОЛЮЦИОННАЯ ОБЛОМОВКА
Вот мы целый век сокрушались о себе, что народ - компилятивный, подражательный, - заучившийся иностранцами до последнего, - и ничего решительно не умеющий произвести оригинального из себя самого. И никто, кажется, не сокрушался об отсутствии самобытности у русского народа, как я сам. Пришла революция, и я подумал: "Ну, вот, наконец, пришла пора самому делать, творить. Теперь русского народа никто не удерживает. Слезай с полатей, Илья Муромец, и шагай по сту верст в день".
И все три месяца, как революция, я тороплюсь и тороплю, даже против своего обыкновения. Пишу и письма, утешаю других, стараюсь и себя утешить. Звоню тоже по телефону. Но ответы мне - хуже отчаяния. О Нестерове один литературный друг написал мне, что он было окончил огромное новое полотно с крестным ходом, в средоточии которого - царь и патриарх, дальше - народ, городовые, березки, - и вот что же теперь с такою темою делать, кому она нужна, кто на такую картину пойдет смотреть. Сам друг мой, сперва было очень о революции утешавшийся, и поставивший в заголовке восторженного письма: "3-й день Русской Республики", со времен приезда в Петроград Ленина - весь погас и предрекает только черное. "Потому что ничего не делается и все как парализовано". По телефону тоже звонят, что ничего не делается и последняя уже надежда на Керенского". Керенского, как известно, уже подозревают в диктаторских намерениях, а брошюрки на Невском зовут его "сыном русской революции". Он очень красив, Керенский, много ездит и говорит, но не стреляет; и в положении "не стрелятеля" не напоминает ни Наполеона, ни диктатора.
Как это сказал когда-то митрополит Филипп, взглянув в Успенском Соборе на Иоанна Грозного и на стоящих вокруг его опричников в известном наряде: кафтан, бердыш, метла и собачья голова у пояса. Митрополит остановился перед царем и изрек: "В сем одеянии странном не узнаю Царя Православного и не узнаю русских людей". Нельзя не обратить внимания, что все мы, после начальных дней революции, как будто не узнаем лица ее, не узнаем ее естественного продолжения, не узнаем каких-то странных и почти нетерпеливых собственных ожиданий, и именно мы думаем: "Отчего она не имеет грозного лица, вот как у Грозного Царя и у его опричников". Мы не видим "метлы" и "собачьей головы" и поражены удивлением, даже смущением. Даже - почти недовольством. Как будто мы думаем, со страхом, но и с затаенным восхищением: "революция должна кусать и рвать".