Роберт Бартлетт - Становление Европы: Экспансия, колонизация, изменения в сфере культуры. 950 — 1350 гг.
Цель такой неоправданной жестокости, которую можно назвать осознанной демонстрацией неистового нрава, была в том, чтобы добиться подчинения. В изображении источников это было не просто проявление необузданности и не какая-нибудь дикая форма самовыражения. Насилие имело целью довести до сознания местного населения, что на сцену вышли новые игроки и победа их предопределена. В другом отрывке, у Вильгельма Апулийского, мы читаем о первом вторжении Робера Гвискара в Калабрию:
«Повсюду нормандцы прославили себя,Но, не изведав еще их могущества,Калабрийцы пришли в ужас от появленияСтоль воинственного вождя. Робер, поддерживаемыйМножеством воинов, повелел повсюду, куда они вступали,Грабить и жечь. Земля была опустошена,И все было сделано для того, чтоб повергнуть жителей в страх»{233}.
Аналогичным образом, когда Робер Гвискар осадил город Кариати, были предприняты все усилия, «чтобы падение его навело трепет на другие города»{234}. Мотив совершенно ясен: требовалось «нечто ужасное, что можно было бы поведать о нормандцах». Окруженные со всех сторон врагами куда более многочисленными, они могли компенсировать это лишь рассказами о своей «природной воинственности и свирепости»{235}.
Целью террора являлись богатство и власть. И нормандцы и их летописцы так же открыто, как о насилии и жестокости, писали о своей алчности:
«Они распространяются по всему миру тут и там, по разным областям и странам… этот народ стронулся с места, оставив позади небольшое состояние, чтобы заполучить большее. И они не последовали обычаю многих, кои перемещаются по земле и поступают на службу к другим, но, подобно рыцарям древности, пожелали всех обратить в своих подданных. Они взялись за оружие, и нарушили мир, и совершили много воинских подвигов и рыцарских деяний»{236}.
Такими словами Амат рисует картину кочующего воинственного племени, влекомого жаждой наживы и владычества. Аналогичную оценку дает Малатерра: «Нормандцы — это раса коварная, они всегда отвечают мщением на причиненное им зло, предпочитают иноземные поля своим в надежде заполучить их себе, они жадны до добычи и власти»{237}. «Жадные до господства»{238} — таким сочетанием Малатерра обычно характеризует клан Огвилей. Граф Роджер, один из наиболее удачливых представителей этого клана, по его словам, «был одержим природной жаждой господства».
Галерея образов и сложная комбинация эмоций и качеств, какими рисуются нормандцы — завоеватели Южной Италии в XI веке, не ограничивались лишь этим историческим контекстом. Другие авторы, писавшие о деятельности рыцарей-агрессоров, использовали ту же терминологию и образный ряд. Ордерик Виталий, летописец нормандцев в период наивысшего подъема их захватнического движения, в своем труде употребляет слово strenuus и его производные 142 раза. Смешанное войско нормандцев, англичан, фламандцев и немцев, которое в 1147 году осаждало Лиссабон, по свидетельству автора, удостоилось похвалы своего союзника, короля Португалии: «Мы хорошо знаем, и убедились на опыте, что вы бесстрашны, и сильны, и неукротимы». Конечно, эти похвалы бледнеют перед тем, как восхваляли себя сами нормандцы. Так, предводитель нормандского войска в Лиссабоне Эрве де Гланвиль произнес такую речь:
«Кто не знает, что нормандский народ не жалеет усилий для приумножения своего могущества? Его воинственность лишь усиливается перед лицом враждебности, она не ослабевает из-за трудностей, а когда они преодолены, разве предается он праздности и бездействию и дает себя поработить? Ибо он хорошо знает, что порок лености преодолевается действием»{239}.
В другом отрывке из того же текста, посвященного захвату Лиссабона, в уста мусульман, засевших в осажденном городе, вложены слова: «Вами движет не нищета, — обратились они к армии франков, — а ваши внутренние устремления»{240}. Ссылка на эти «внутренние устремления» (mentis… ambitio), психологические устремления, выходившие за рамки экономической необходимости, встречается также в другом пассаже Ордерика Виталия. После провала нормандской кампании против византийцев в 1107 году один из воинов, как явствует из текста, обратился к их предводителю, сыну Роберта Гвискара Боэмунду, со словами: «Не наследное право подвигло нас на это опасное предприятие… но желание править в чужих владениях заставило тебя пуститься в столь рискованный поход… и жажда добычи манила нас»{241}.
Энергия и жестокость западноевропейских завоевателей, их жажда господства, описанные в сочинениях западных летописцев, присутствуют и в их характеристике, оставленной арабскими и греческими наблюдателями. Тот факт, что образ западноевропейской военной аристократии в изображении «своих» и «чужих» совпадает, наводит на мысль, что этой знати действительно были присущи явственные поведенческие особенности. Конечно, образ — это не более чем картинка, в ряде случаев — изображение самих себя, но все это не просто фигуры речи. Психология завоевателей, их видение собственного облика, тот образ, какой хотели представить они сами, какой рисовали их братья во Христе и каким его видели их враги, складываются в единый рисунок.
Естественно, этот образ оказывается менее привлекателен, когда рисуется людьми, пострадавшими от насилия и свирепости захватчика, но в целом это тот же самый образ нормандца-завоевателя, что отображают нормандские историки, только вышедший из-под пера жертв этого насилия. Летописцы нормандского завоевания южной Италии, такие, как Амат Монте-Кассинский, неизменно рисуют противостоящих им греков как народ невоинственный и в каком-то смысле женственный{242}. Так, во время первого столкновения нормандцев с греками северяне обращают внимание, что греки «похожи на женщин», и в одной своей речи перед походом предводитель нормандцев обращается к своим воинам со словами: «Я поведу вас против женоподобных мужчин» (homes feminines). Поразительно, что это противопоставление мужественной мощи нормандцев и «женственности» византийцев явно перекликается с различием в социальной психологии этих двух групп, которое признается самими греками, хотя, разумеется, в другой формулировке.
Анна Комнина, дочь византийского императора Алексея (1081–1118), в своем труде «Алексиада» дает знаменитый портрет западного рыцарства, в частности нормандцев из Сицилии, которые прошли через Константинополь по пути в Святую землю. Ее отец, император, пишет она, заслышал о грозящем появлении «несметного воинства франков»: «Его встревожило их появление, ибо он был знаком с их необузданным нравом и непостоянством взглядов и намерений… и с тем, как они неустанно рвутся к богатству и способны в этом рвении под самым ничтожным предлогом нарушить свои обещания». Их неистовый нрав и непредсказуемость сочетались, однако, с неизменной несокрушимостью: «Кельты (такой термин Анна Комнина часто употребляет в отношении завоевателей с Запада) в любом случае отличаются исключительным бесстрашием и дикостью нрава, когда же случай на их стороне, они становятся несокрушимы». Их жадность предстает как составная часть все того же комплекса присущих завоевателям качеств: «Латинская раса вообще отличается алчностью, когда же они решают завоевать какую-либо страну, они становятся необузданны и впадают в безумство». Западные армии демонстрировали неистовую решимость схватиться в бою с любым соперником:
«Кельты независимы, они ни у кого не ищут совета и никогда не следуют воинскому порядку или мастерству, однако, случись сражение или война, сердца их наполняются отчаянной храбростью, и ничто не может их удержать. Не только рядовые солдаты, но и командиры неустрашимо бросаются в самую гущу неприятельских рядов»{243}.
Как отмечает Анна Комнина, ратная доблесть западных вождей была под стать отваге их воинов — какой контраст с учеными генералами, в отдалении наблюдающими за ходом сражения, пока солдаты бьются врукопашную. Как сказал об этом мусульманский эмир Усама ибн Мункыз в своей «Книге назидания», «у франков ничто так не ценится в мужчине, как воинская доблесть»{244}. «Каждый кельт, писала Анна, стремится превзойти других». Именно личная физическая сила и мужество служили залогом успеха в этом военизированном обществе, где столь большое значение имело личное соперничество. Она замечает, что Роберт Гвискар «обладал страстным и свирепым сердцем, и отношение к врагам у него было такое, что либо он пронзит противника копьем, либо сам падет от удара». Его сын Боэмунд, к которому Анна испытывает одновременно отвращение и восхищение, «был груб и дик… И даже смех его повергал окружающих в трепет». Злость и напыщенность были присущи и племяннику Боэмунда Танкреду, и он во всем вел себя «под стать своему племени»{245}. В этих мужах легко узнать грубых героев нормандских летописцев. Анна Комнина наверняка согласилась бы с характеристикой, которую дал Гвискару Малатерра: «Во всем он проявлял наивысшую храбрость и наибольшее рвение ко всему великому»{246}.