Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 2 - Игал Халфин
В случае с оперативником Особого отдела Г. Л. Каценом, арестованным вместе с Сойфером, очная ставка превратилась в еще большую формальность. Когда заканчивали дело на Кацена, то его «привели два выводных под руки, так как он сам не мог ходить», и следователь показал его другому заключенному, сотруднику 5‑го отдела Сурову, «что означало, [что] якобы провели очную ставку. Кацен только кивнул разбитой головой, и тут же Кацена увели обратно в камеру». Следственная процедура превратилась в инсценировку, поставленную для воображаемого идеального следователя, носителя исторической правды. Следователи сами для себя создавали иллюзию законности, наблюдали за верным исполнением ритуала двурушниками, не способными говорить правду ни при каких условиях. Сознание работников НКВД раздваивалось на тех, кто бил обвиняемых и угрожал свидетелям перед очной ставкой, и тех, кто задавал вопросы и проводил саму очную ставку в точном соответствии с юридическими нормами.
В случае Кацена важным было уже не действительное выполнение ритуала, а письменная фиксация этого события. Реальность вне документа исчезала. Будущий читатель архивного дела, ничего не знающий о ходе секретной операции в 1937 году, должен был обнаружить в тексте доказательства легализма следователей НКВД, соблюдения ими буквы закона даже во время тяжелой борьбы с контрреволюцией. Ценность же меморандума Сойфера заключалась в том, что он оставил на бумаге то, что туда не должно было попасть: описание теневой стороны ритуала, работу по производству сценариев, на которых базировался правовой спектакль.
В описании Сойфером очных ставок работника штаба Ландовского звучит эхо восприятия ритуала обвиняемыми. «Будучи избитым и измученным на конвейере и выстойке без сна и пищи, Ландовский протоколы подписал, после чего были проведены очные ставки, выразившиеся в том, что в комнату ввели его и помощника комиссара дивизии (фамилию его не помню). Протокол очной ставки уже был заготовлен и заранее написан следователем. Они посмотрели друг на друга, т. к. до очной ставки никогда не видели и не знали друг друга, усмехнулись друг другу. Ландовский спросил 2‑го арестованного, приведенного на очную ставку, как его фамилия, и они подписали протокол очной ставки, и арестованного помощника комиссара дивизии увели, после чего следователь, проводивший „очную ставку“, отругал беспощадной руганью Ландовского за то, что он спросил у 2‑го арестованного фамилию, т. к. этим он дал ему понять, что он его совершенно не знает»[1413].
Сойфер приводил случаи физического слома заключенных – их тело противодействовало следователю, когда сознание затуманивалось. Арестанты превращались в мучеников, плативших кровью за свое молчание, за неспособность разоблачить фальсификации. Так, например, Охотчинский, находясь больше года в тюрьме в самых тяжелых условиях, в результате примененных к нему пыток заболел «и в январе 1939 года он уже не мог ходить, лежал в тюремной больнице больным с сильным кровотечением»[1414]. Бебекаркле, о котором Сойфер уже говорил, был доведен до болезненного состояния, начал мочиться кровью. У бывшего секретаря Октябрьского райкома ВКП(б) Новосибирска Силантьева, измученного без пищи, избитого Пастаноговым, на 80‑й день пыток открылся залеченный 10 лет назад туберкулез: «При этом ему нужно было немедленно лечь в больницу, и нужен был полный покой, чтобы остановить кровохарканье». Когда он по этому вопросу обратился к Пастаногову, тот ему сказал, «напиши нам показание, и мы тебя положим в больницу и будем лечить». Он не согласился «писать лжи <…> и на 33 день у него началось сильное кровотечении, когда его кровью начал заливаться пол»[1415].
Так как язык эпохи не признавал ничего идеалистического, тела заключенных, а не их дух свидетельствовали о насилии. «Когда Ландовский голодал и лежал в тюремной больнице, то ему лечили позвоночный столб от болезни в результате примененных к нему пыток, – писал Сойфер. – Я лично грел ему позвоночник синим светом». Сочувствие Сойфера к Ландовскому выражалось в неврологических терминах, в полном соответствии с материалистическим принципом превосходства тела над душой[1416].
Сопротивление могло принять форму голодовки – арестант сам назначал себе физические мучения, тем самым доказывая независимость духа. Голодовка была больше жестом, чем действием. Это был знак, призыв к коммуникации, требование признания прав. Отсылая к истории революции, голодовка озадачивала следователей, часто заставляла их пойти на уступки. Бывший работник 3‑го отдела Сиблага Садовский «объявил голодовку и требовал, чтобы его допросили по делу». Так же поступил буфетчик судостроительного завода Зобин: «В знак протеста, что его обманули и выманили подписи под протокол допроса, который ему не производили, он заболел и объявил голодовку». Оговорка в последней фразе Сойфера может характеризовать восприятие сопротивления подследственными. Даже болезнь, которая не вызывается умышленно, могла быть рассмотрена как акт сопротивления. Если подследственный умирал не в результате приговора тройки, а не выжив в процессе допроса, такая смерть не давала работникам органов выполнить план. Голодовка, болезнь, смерть могли быть поняты как способы отказаться от своей роли в спектакле. В то время как вся документальная жизнь подследственного фальсифицировалась следователем, единственным способом протеста было прерывание жизни биологической[1417].
У Викера было кровоизлияние в ноги, и он не мог двигаться. Арестованные в камере начали требовать, чтобы его положили в больницу, «иначе камера откажется от приема пищи и объявит голодовку», и следователю пришлось поместить его в тюремную больницу. Голодовка Ландовского принесла результат: на 18‑й день «ему передали из дому вещевую передачу, одежду».
Сойфер приводил и случаи сопротивления словом – в основном через жалобы. Жалующийся свидетельствовал в неудобном для НКВД русле, выдвигал свою версию. Письмо Глобуса, конечно, не единственное – в архивах сохранилось огромное количество таких апелляций. В «Положении о тюрьмах Главного управления государственной безопасности НКВД СССР для содержания подследственных» от 1937 года говорилось, что «жалобы на действия администрации тюрьмы могут быть поданы в заклеенных конвертах и немедленно направляться по назначению»[1418]. Протесты были главной надеждой сокамерников Сойфера. Писали на имя Вышинского, Ежова, в ЦК ВКП(б). Не оставляли без внимания и местное начальство – например, секретаря парткома УГБ УНКВД Орлова. Находясь с Сойфером в одной камере, бывший чекист Г. Л. Кацен писал о «преступной деятельности» следователей. Еще один сокамерник Сойфера, бывший начальник АХО УНКВД В. С. Григорьев, «написал на 30 листах заявление в 2‑х экземплярах в ЦК ВКП(б) и следовательское дело, в котором изложил о контрреволюционной вредительской деятельности Успенского». Когда третьего экс-чекиста в перечне Сойфера посадили в камеру, он подал несколько заявлений, вскрывая в них «уничтожение совершенно