Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
Иртышов глядел не на картину, а на него самого, и, встретившись с ним глазами, Сыромолотов почувствовал, что и взгляд его тоже горяч, не только упругая огненная бородка, и что взгляд этот явно враждебен.
Поэтому он вынул часы, — золотые, крупные, гладкие, — и сказал, обращаясь именно к нему, с враждебными глазами:
— Мой брегет показывает два без четверти… и больше мне нечего вам показывать, господа!
Однако даже и после этих слов никто почему-то не двинулся к двери, а Иртышов, согнувшись и разогнувшись быстро, отозвался совсем не на то, что сказал Сыромолотов:
— Ваша картина эта, знаете ли, почти так же хороша, как "Святейший синод" знаменитый!
— Почти?.. А я думаю, что она го-раз-до лучше! — сбычил на него голову, но чуть улыбаясь, старик.
— Одного сорта, я хотел сказать, — одного сорта!
— Ошибаетесь: другого сорта… Там совсем другая гамма тонов, спокойно отбросил Сыромолотов.
Ваня кашлянул глухо и посмотрел на Иртышова внушительно, но в это время Дейнека, искоса глядя на широкого старика, заговорил вдруг с большой неловкостью и сипотой в голосе:
— Когда я… когда еще гимназистом был… я копировал вас… то есть картины ваши… тушью…
— А-а! — неопределенно перебил Сыромолотов.
— Но этой… этой я не хотел бы копировать, — продолжал Дейнека, не переставая гладить свой подбородок двумя пальцами нервно и часто.
— Тушью?.. Да-а… Тушью трудно… — вглядывался в его подбородок и пальцы Сыромолотов.
— Потому что очень она странная — вот почему! — вдруг залпом закончил Дейнека и отвернулся.
— Потому что это — пошлость! Вот почему! — выкрикнул Иртышов.
— Нн-о-о, вы там! — пробасил на него Ваня, развернув, как на параде в цирке, грудь.
Но странно, — совсем не обиделся отец. Он обернулся к сыну даже как-то весело, почти торжествующе:
— А что? Я ведь тебе говорил о нем!.. Не-ет, это становится интересным!.. Ведь это же вернисаж, Ваня, а публика вернисажа самая любопытная публика… Вам, например, батюшка, как показалось?
Так задушевно и просто обратился к легкому, тщедушному о. Леониду могучий старик, что тот растерялся и вдруг не виски только, а все лицо его покрылось мелкой испариной.
— Поражаюсь!.. Поражаюсь! — забормотал он. — Я поражаюсь! (И сложил перед собой руки.) Но вот… "Золотой век"… Вы так сказали, я слышал… вот Ивану Алексеичу… что картину можно назвать "Золотой век"… Почему же?.. В чем именно?
— Видишь, Ваня!.. Разве не любопытно?.. Батюшка вот не понял, почему можно назвать "Золотой век"!
— Я тоже не так вполне ясно понял, — счел нужным заявить Карасек.
— Ага! Еще один не понял!.. — довольно улыбался старик.
— Но ведь картина же разрешается в оранжевых тонах, — что же тут не понять? — протянул студент, глядя на Карасека.
А Сыромолотов подмигнул на него Ване:
— Ого!.. В оранжевых!
— Как у Матиса, — не удержался, чтобы не добавить, Хаджи.
— У Ма-ти-са?.. Это… этто… Где же это у Матиса?.. — мгновенно осерчал старик.
— Непременно нужно приплесть сюда Матиса! Непременно! — язвительно упрекнул студента Синеоков и, чтобы загладить неловкость Хаджи, добавил торжественно: — Картина говорит сама за себя, и всякие названия к ней даже, по-моему, излишни!
Как и не ожидал Ваня, отец так же быстро успокоился, как и осерчал. Может быть, примиряюще подействовала на него просто самая внешность Синеокова, или же только щегольской его костюм, или даже рисунок его галстука, но он отозвался живо:
— Говорит?.. Вот!.. Ты слышишь, Ваня?.. Вот что значит быть некогда передвижником! — "Говорит"!
— Но что говорит?.. Что именно говорит? — вот вопрос! — крикнул, совершенно не сдерживаясь, Иртышов.
— То есть: страх перед человеком у вас или жалость? — с видимым усилием разжал зубы Дейнека и уже всей фигурой повернулся к Сыромолотову. — Жалость у вас к человеку или страх?
И даже руку снял, наконец, с подбородка и вытянул вперед к старику шею.
— Вот, Ваня, какой еще может быть вопрос?!. Ну разве же это не любопытно?
И старик действительно пригляделся к Дейнеке с большим любопытством и добавил:
— И зачем ему это нужно знать, хотел бы я знать!.. И зачем художнику страх какой-то… и зачем ему жалость?
— Олимпийцы!.. — закричал Иртышов. — Бесстрашны и бесстрастны!..
— Синь-ор! — крикнул ему Синеоков. — Не увлекайтесь!
— А один даже кожу снял со своего сынка, чтобы мышцы, видите ли, му-ску-латуру зарисовать… в точности!
Ваня вторично развернул грудь и уперся глазами в рыжую бороду, но старик не обиделся почему-то: он глядел весело.
— Этто… этто… каков, а? — подмигнул он сыну на Иртышова. Этто… У Тэна приводится такой случай… с Лукой Синьорелли… Да… да… Это Лука Синьорелли был так влюблен в мускулы… Осмелился!.. А?.. С умершего сына содрал кожу и… прекраснейший сделал рисунок мышц!.. Пре-краснейший!
— Боже мой! Разве это возможно? — поднял руки перед собой, как для защиты, о. Леонид и отступил в страхе, протиснувшись между Карасеком и студентом.
— Но тот хотя мышцы, — а вы нервы хотите щекотать… и в целях весьма отвратительных! — выкрикнул снова Иртышов.
— Черрт знает что! — зарокотал Ваня. — Замолчите же!
— Лю-бо-пытно!.. Нет, это любопытно, говорю тебе! — с непонятной веселостью остановил его отец. — Ну, пусть же его скажет, — чтобы и я знал!.. Чтобы знать мне, что будут говорить такое, когда я картину выставлю!.. Для кого же я ее и писал, как не для таких горячих?!.
— Вы для меня писали?.. — прижал руку к сердцу Иртышов, точно пораженный.
— Для вас!.. Именно для вас! — сложил руки на груди Сыромолотов. Для вас… которые… этто… Да!.. (Тут он подбросил голову, и блеснула булавка.) — Я ведь понимаю, с кем имею дело!.. По-ни-маю!
— Не-ет… Нет, вы не понимаете! — отозвался Иртышов и даже покачал головой рыжей, и укоризна даже была в его голосе.
Но тут Карасек очень раздельно и отчетливо спросил старика:
— Господин художник!.. Эти славяне, эти русские крестиане, кого именно они убивают у вас, — хотел я знать?.. Немцев?.. Баронов немецких?..
— Ба-ро-нов?.. — удивленно протянул старик, подняв брови. — Вот видишь, Ваня, какой еще может быть вопрос!.. Ба-ро-нов!.. Гм… А я ведь и не догадался, что баронов!..
— Бывает так, господин художник, что вы даже совсем и не думали, а оно появляется вдруг!.. Как точно есть оно в воздухе самом!.. — отнюдь не смутился Карасек. — Оно и есть в воздухе… э-по-хи!.. Вы им дышите!..
— Ты слышишь, Ваня? — еще выше поднял брови старик. — Ну разве не любопытно?
— Может быть, и любопытно… — забасил было Ваня, но его перебил томным голосом, однако с подъемом студент:
— Гос-спода!.. Эта картина родила во мне ответный узыв!.. И создалась поэма в десять строф!.. Слушайте!
Он уже поднял руку для ритмодвижений, и восточные глаза его загорелись явным вдохновением, но Дейнека крикнул:
— Уберите его от меня!.. Уберите!.. Я не в состоянии!.. Не выдержу!.. Уберите!..
И руки его, сжатые в кулаки, дрожали.
Подняв к самым ушам узкие плечи и покрасневши даже от стыда за Дейнеку, размеренно сказал Синеоков:
— Дадим отдых хозяину и идемте обедать!
Но тут случилось нечто гораздо худшее, чем выходка Дейнеки.
Иртышов, в то время как внимание старика заняли сначала Карасек своими "баронами", потом студент, подобрался вплотную к триптиху, стал как раз против второй его части и перочинный ножик всадил, неуклюже размахнувшись, в волосатую голову того, который убивал мужчину колом.
Он успел и еще в одном месте проткнуть толстый, неподатливый, туго натянутый холст, попавши в икру женщины, обнаженную над спустившимся тонким чулком.
Старик оглянулся быстро на треск холста, — и тут в несколько коротких мгновений все смешалось.
С раскрытым ртом, бешено бросился он на Иртышова, который прыжками отскочил к дальней стене, выпустив из рук ножик, а Ваня кинулся за отцом, боясь, что он изувечит Иртышова, и приемом борца схватил его сзади за запястья рук всего в двух шагах от припавшего к стене рыжего… Но, чувствуя, как клокочет схваченный им отец, — вот-вот сбросит и его наземь, — прокричал, задыхаясь:
— Спасайтесь!.. Бегите!
И первым вылетел из мастерской сам Иртышов, за ним остальные пятеро, опрокидывая стулья, давя друг друга в дверях…
Как раз в это время вошла в зал Марья Гавриловна, чтобы серебряно-певуче, но в то же время с некоторым налетом досады, сказать старику:
— Алексей Фомич, — это уж совсем невозможно так поздно!.. Совсем никуда перестоится обед…
И вот мимо нее из мастерской нелепо, один другого толкая, бежали гости в полнейшем испуге, — так что, отбросившись к развешанным холстам и подняв руки, прошептала она: "Ах, батюшки!.." — и тут же в ее голове, таившей так много загадочных и романтичных историй, зажглась догадка: "Отец убивает там, в мастерской, сына… или сын отца…"