Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
А Дейнека отзывался глухо вполголоса, чуть кивая на Сыромолотова:
— Он не знает, конечно, что я когда-то в гимназии копировал его картины с гравюр…
— Вы ему скажите об этом, — непременно скажите, Андрей Сергеич!.. Ему будет приятно!
— Ну что вы!.. Разве о таких вещах говорят?.. И зачем? отворачивался Дейнека. — Глупости какие!
— Художник должен давать свое представление о предмете, а не самый предмет, — поняли? — пытался в то же время объяснить Хаджи Синеокову. Допустим, вот — радуга… Это — сюжет для художника?.. Всякий видел радугу и знает радугу…
— Так что вместо радуги сделать яичницу, это и будет настоящая живопись? — упорно не хотел понять его Синеоков.
— И чем это свое представление оригинальнее — поняли? — тем выше художник, — договаривал Хаджи. — А это просто пошлость…
Последнее слово расслышал стоявший близко Иртышов и торжествующе упрекнул Карасека:
— Ну вот, — слышите, что говорят люди! — Пошлость!.. И я вам то же самое говорю!.. На кого это все готовилось? — На заказчика!.. Кому нужны все эти лошадки, собачки, апельсинные сады? — (Тут он кивнул на абрикосы.)… Рабочим?.. Не про них писано!..
И не успел Карасек, взявши было его за пуговицу и оглянувшись на художников, ему ответить, как он уже ринулся к Сыромолотову и спросил его, очень учтиво изогнув спину:
— У вас была знаменитая картина: "Заседание Святейшего синода"… произвела большое впечатление… А вот здесь у вас я не замечаю ни одного к ней этюда!..
— Здесь?.. Да, здесь нет… и быть не могло, — ответил Сыромолотов, остро вглядываясь в его лицо.
Обеспокоенный было Ваня рокотнул:
— Ведь это же были портреты!.. Конечно, они куплены были теми, с кого писались.
— Оч-чень жаль! — поклонился Иртышов вежливо.
— Нет, я не жалею, что куплены, — пошутил Сыромолотов, отходя и отводя сына, и даже улыбнулся длинно, а Ваня, заметив в это время две темперы, висящие рядом, сказал удивленно:
— Темпера!.. Вот как!.. Ты прежде не писал темперой!
— И больше не буду писать… А вот утопшая…
Марья Гавриловна при лампе с зеленым абажуром была написана очень тонко, но Ваню удивило не это. Он знал, что отец работал красками только днем, — правда, с утра до вечера, — и Марью Гавриловну мог бы когда угодно написать днем; но когда он спросил об этом, отец ответил почему-то не на вопрос:
— При таком освещении все лица очень кажутся страшны…
И ничего к этому не добавил, но, дотянувшись до холста с "утопшей", снял его со стены, и под ним оказалась очень знакомая Ване надпись на картоне готическим шрифтом:
"Хороший гость необходим хозяину, как воздух для дыхания; но если воздух, войдя, не выходит, то это значит, что человек уже мертв".
Конечно, все шестеро, бывшие в зале, заметили и все прочитали это арабское изречение, и все его поняли как надо, тем более что Сыромолотов повернулся ко всем лицом, готовый проститься.
И уже подошел первым Синеоков, и уже щелкнул каблуками, говоря при этом, что все они несказанно рады и благодарны, и подвинувшийся на помощь ему о. Леонид, сложивши перед собою руки, умиленно поддерживал:
— От души!.. От души благодарим вас! Мы взволнованы!.. Просветлены!..
— Это есть правильно!.. Просветлены! — поддержал Карасек.
Дейнека, проводя рукой по висячим усам, слегка кашлял и сочувственно кивал головою; студент Хаджи глядел матово, Иртышов наблюдающе, но уже подавшись корпусом вперед для прощального поклона, когда странная мысль появилась в крутолобой большой голове Сыромолотова, и он заговорил вдруг громко и с некоторым задором:
— Вы видели сейчас, господа, то, что часа этак за два до вас один из великих князей видел… осматривал… да!.. Довольно недоделанные все вещи… этюды… Но великий князь хотел осмотреть мою мастерскую, — это уж я отклонил… Лестно, не правда ли? Но там у меня — картина, которую… которая не могла быть показана… по тем или иным причинам не могла быть показана никому два часа назад… А теперь я думаю показать ее своему сыну…
— А нам? — тихо, просительно, совсем по-детски сказал о. Леонид, так тихо и просительно, что даже суровый старик улыбнулся.
— Ваня!.. Ты как думаешь?.. Не устроить ли вернисаж в самом деле?
— Мы только взглянем! — поддержал о. Леонида Синеоков.
И, не дождавшись, что скажет Ваня, Сыромолотов подбросил голову, блеснув бриллиантом булавки, и решил, точно принял вызов:
— Хорошо… Вернисаж!.. Раз так уже вышло, то-о… Но, господа, предупреждаю: картина моя имеет содержание!.. Это не модно, я знаю, но я ведь старый передвижник, господа! (Бывший, — должен оговориться, бывший!..) Этто… я вам покажу картину, но ни-ка-ких замечаний прошу мне не делать, — да!.. И ни-ка-ких вопросов не задавать!
— Помилуйте!.. — начал было за всех Синеоков, но старик отвернулся, загремел в дверном замке ключом, вынутым из кармана, отворил дверь срыву, вошел туда, оглядел все бегло, взял с порога за руку Ваню и коротко бросил остальным:
— Прошу!
Бывают такие моменты в любой жизни: озарение, смелый подъем и срыв. Они даже у козявок бывают.
Лезет оса-наездник по гладкой стене дома и тащит парализованного ею паука к себе в гнездо, чтобы положить в него свои яички… Она трудолюбива, эта черненькая, тоненькая оса, она упорна, она знает, что она делает, как делает, зачем делает… И вот она подымается по гладкой стене, все время нервно танцуя и потирая крылышками ножки или ножками крылышки… Паук — жирный, круглый, вполне способный прокормить собою ее потомство. Весом он куда больше самой осы. Откуда у нее силы, чтобы его тащить? Но она тащит. Следите за ней, если есть у вас время… Леток ее там, в полке крыши, в маленькой щели… Раз двадцать она оборвется со своей ношей стена гладкая — и раз десять подлетит к своей щели, — должно быть, проверяет себя: так ли она делает?.. Так, — иначе нельзя. Путь правильный, не по отвесу, а наискось… И все неровности, за которые можно ухватиться по пути, чтобы отдохнуть, осмотрены ею, — и она снова находит свою драгоценность, свое будущее — паука, который неподвижен, но жив (и будет жив все время, пока будут питаться им личинки будущих ос), и черненькая, тоненькая оса-наездник, все время танцуя и обираясь, вновь хватает его с земли и тащит… в двадцатый раз!.. Глядите: она почти у цели! Еще одно усилие, — и паук в гнезде… Но ошибка в движении одной только ножки, одной из шести, — и глыба паука летит снова вниз… Срыв!..
Много упорства дано осе: чуть отдохнув, она примется снова за то же…
Но далеко не так упорен и неутомим человек, и срывы его бывают иногда страшны.
Огромная, во всю стену большой мастерской картина-триптих освещена была верхним светом. В сильных серых старо-сыромолотовских тонах написаны были две первые части триптиха, на третьей, самой большой, почти в половину всей картины, бросалась в глаза радуга, сделанная очень искусно. Даже сияла она переливисто под верхним светом, точно битого стекла подмешал художник к краскам, и даже этим розово-золотистым сиянием радуги затоплена была вся третья часть картины, а отдельные пряди розово-лилово-золотые пробивались вверху из третьей части во вторую, как отблеск далеких зарниц.
При одном беглом огляде картины, по одной только чуть воспринятой музыке тонов все семеро (и Ваня и Иртышов) почувствовали, что это значительно.
Это бывает и не с картинами. Открывается что-то вдруг, — еще и не знаешь, что именно, но уже поражен, уже прикован, застыл на месте… и только потом, спустя несколько длинных мгновений, начинаешь всматриваться в то, что поразило и приковало, — различать отдельные пятна и линии, припоминать и сравнивать, находить новому место в себе.
И первые несколько минут в обширной мастерской было совершенно тихо: все глядели, размещаясь вдоль противоположной картине стены, и все видели, что мастерская, хоть и обширная, была все-таки мала, чтобы можно было вобрать всю огромную картину целиком, и Ваня удивлялся, как мог, хотя бы и в виде триптиха, написать ее здесь отец.
И еще одно почти непостижимым показалось Ване: как мог человек, хотя и очень крепкий еще, но уже почти шести десятков лет, при ослабевшем, конечно, зрении, справиться так, как он справился, с колоритной задачей трудности величайшей… Однако он справился с нею, отнюдь не прибегая к тем сомнительным приемам, которыми художники, явно слабые, прикрывают именно эту слабость, выдавая их за новое слово в искусстве. Он был прежний по приемам своего письма: сразу чувствовалось, что все, данное на картине, происходит, — именно происходит, — на прежней, прочной, истинно сыромолотовской, дышащей, осязаемой земле.
Вот что происходило на ней:
На переднем плане первой части триптиха, в естественную величину, новенький, блестящий, окрашенный в серое, прямо на зрителя мчался торпедо небольшой, на четыре места, с бритым шофером в консервах спереди. Две женщины и двое мужчин в торпедо — одеты по-летнему, и сзади за ними летний русский вид… Горизонт высокий. На самом горизонте в белесоватой полосе деревенская церковка, но очень зловещий вид у этой белесоватой полоски над горизонтом, над которой взмахивает проливным дождем насыщенная туча. И женщины и мужчины в торпедо красивы, — очень красивы, особенно женщины, но показана была какая-то напряженность во всех этих четырех лицах. Дана она была как-то неуловимо: слишком ли широки были глаза, слишком ли подняты головы и брови, слишком ли прикованы были эти лица с полуоткрытыми ртами к тому, что делалось впереди их, — но явная была тревога, и даже шофер сидел пригнувшись, весь сливаясь с бегом своей новенькой машины, как жокей на скачках с бегом лошади.