Сергей Сергеев-Ценский - Обреченные на гибель
Этот самый кол и был теперь в руках отца, и на отца наседало тогда человек двенадцать, но боялись подойти близко, и он пятился и ворочал глазами страшными влево-вправо, чтобы не зашли сзади.
Ваня кричал ему тогда из-за скирды соломы, за которой стояла линейка:
— Сюда! Папа!.. Сюда!..
Ему казалось тогда, что наседавшие мужики оттиснут его в сторону, он искал кругом, с чем бы кинуться на них сбоку… Мать и Луиза Карловна стонуще звали его:
— Ваня!.. Ва-аня!..
Лошади грызлись, взвизгивая жутко.
— П-па-нич!.. Сидайте!.. Си-дай-те! — кричал и Сорока Аким, думая, что через момент убьют отца.
И вдруг отец закрутил над головой кол, гикнул и кинулся на толпу сам, и толпа человек в двенадцать побежала перед ним одним…
А через минуту он уже сидел на линейке с ним рядом, и руки всех четверых в линейке крепко впились в поручни, потому что лошади, хоть и тренированные для скачек, сразу взяли бешеный галоп.
Разъяренный еще боем, отец был страшен тогда, пожалуй, но великолепен, и он, Ваня, помнил, как не пугало его тогда, что из разбитой над виском головы отца капля за каплей падала на бороду и скатывалась на чесучовую рубаху кровь… И помнил Ваня, что весь день тогда в городе, куда они прискакали к обеду, он смотрел на отца влюбленно.
Шрам на выпуклой голове виден был и теперь, и он наметил его у себя на холсте углем.
— Чтобы не портить рисунка, я тебе без мимики и без интонации даже, говорил старик усевшись, — расскажу, почему я в параде… Был я вчера предупрежден, что один князь великий — имярек — "следующий из своего дворца с Южного берега"… (Так пристав и сказал: "следующий"… я же его спросил: "А предыдущий?" — но он не понял)… Так вот… "следующий" этот захотел посмотреть мою мастерскую: он, дескать, много наслышан… От кого именно, о чем именно, — неизвестно… По первому слову я отказался. Пристав в ужасе — "Как же можно?.. Что вы?.." И чиновник какой-то: "Еще не было такого прецедента!" А тут я вспомнил, что день рождения моего и даже, что к этому именно дню подгонял я картину мою и ее закончил… то есть сказал себе: "Будет!.. Ставлю точку!.." Думаю: "Эге, — даже и кстати, пожалуй, это!.." — "Хорошо, — говорю, — я оденусь и причешусь". — "Завтра в одиннадцать", — говорят. "Жду", — говорю. "Обрадуете", — говорят. "Очень хотел бы", — говорю. "И губернатор будет сопровождать". — "Чудесно!" говорю. И вот начали с Марьей Гавриловной работать — превращать зал в выставку картин… Так кое-что собрали, этюды старые, то-се… Даже Марью Гавриловну, вечером за швейной машинкой, при лампе с зеленым колпаком. Очень она того портрета своего боится. "Утопшая!" — говорит… Шевелюру свою обкарнал, как видишь, — жду… И вот ровно в одиннадцать приезжают действительно великие от рождения своего — он, она и две девочки (тоже великие)… Встречаю их в своей зале… Губернатор наш новый, генерал, оказался с ними и этот вчерашний… я-то думал он пристав, — полицмейстер целый!.. Выше это или ниже губернатора, — в это я не вникал, но… ты меня знаешь. Можешь представить, как я зубами скрипел!.. Вытерпел все-таки минут двадцать… Подробности пытки опущу… Заметили, что я не так уж радушен, или, может быть, спешили на поезд, — от меня поехали прямо на вокзал, — только не задержали долго, и вот, видишь — час теперь, а я уж у тебя давно… Откуда хлыст этот, тонкий и длинный, великий этот с лошадиными зубами, о моей картине узнал? Не знаю… Но спрашивал: "Говорят, есть у вас?.." — "Нет, — говорю, — ваше высочество, даже и отдаленного нет… стар стал… Через двое очков смотрю, когда работаю…" Даже по этому случаю комплимент от ее высочества удостоился получить: "Помилюте, ста-ар!.. Ви есть такой бохатир!" Простились дружелюбно… Два этюда изволили приобресть… Уехали… А я постоял-постоял, посмотрел им вслед… "Эх, — думаю, — устрою-ка себе праздник!.. Пятьдесят восемь лет протрубил, — "бохатир" остался, картину кончил… Великих проводил… Дай пройдусь, посмотрю на сына… Кстати, он у меня тоже "бохатир"… И хоть крючков у него много в потолке, но… вешаться пока не думает, немку свою пересидел, пишет, и прилично пишет, каналья!.. Не очень тебе помешал мимикой?.. Я ведь только губами шевелил… Теперь молчу.
— Помолчи минутку, — я сейчас кончу… Так вот почему парад такой!.. Все-таки великому ты показал свою мастерскую, а?..
— Картину?.. Нет, не показывал… Тебе покажу, если хочешь.
— Покажи… Спасибо… Когда?
— А вот, сегодня же, сейчас, когда кончишь, пойдем вместе.
— Я кончаю.
Два раза ломался уголь в нетерпеливых пальцах Вани, пока дошел он до плеч; еще три-четыре густых штриха, так что окончательно в труху рассыпался уголь, и он сказал облегченно:
— Ну вот… Готово.
Встал старик, потянулся слегка, подошел к подрамнику…
— Есть рисунок, есть… И быстро… И похож, кажется.
— Еще бы не был похож с натуры!.. Сто раз тебя на память делал!
— Гм… Вот как?.. — Отец взял сына за руку. — Ты на меня не серчаешь?
— Нет, — улыбался Ваня.
— Где-нибудь там, в глубине, как говорится, души (отец показал пальцем под ложечку) не серчаешь?
— И в глубине не серчаю, — еще шире улыбнулся Ваня.
— Ну, хорошо… И не серчай… довольно. Дай поцелую!
И крест-накрест крепко поцеловал Ваню и отвернулся к окну. Побарабанил несколько по подоконнику и сказал, обернувшись, точно внезапно вспомнил:
— Что я посылал тебе в Академию, этого мало, конечно, было, мизерабельно, — и я знал это… Но, видишь ли… Это я делал потому, что любил тебя… Да! Если бы не любил, посылал бы гораздо больше… И тогда, — кто знает, — может быть, ты и пропал бы. Сотни мог бы посылать, и поверь, не было бы такого молодца, какой теперь вышел!.. Художнику в молодости нужна бедность, — это знай!.. Да, бедность… Всякому художнику вообще… Так я на это смотрел (я ведь сам от отца получал по девятнадцать с полтиной) и теперь смотрю… Ты думаешь, за мной девицы не увивались, хотя бы из своих, академических?.. У-ви-ва-лись!.. Но я себе воли не давал… Но я себе говорил: "А-ле-шка!.. Смотри! Пока ты еще нуль рано!.. Расточишь — не соберешь!.." Этот ситцевый народ, — он хоть кого утопит!.. Хорошо, что твоя немочка убралась! Пусть теперь тебя ждет "на Орел"!
— Откуда ты это знаешь? — удивился Ваня.
— Так вот, пусть тебя ждет "на Орел", а ты… пока не тони, успеешь!.. И не вешайся и не тони… И крючья эти выверни… У тебя достаточно крючков и здесь (он мотнул головой на "Фазанник" и "Мессину"). Жизнь велика, — авось, и эти вынешь… Мне этого в свое время некому было сказать, а я тебе говорю: входишь в жизнь, плюй на нее как хочешь, бичуй, ругай, издевайся… Мерзи ее насколько силы хватит, — она простит… Успеешь еще с ней и помириться… Когда уходить из нее придется, помиришься и… благословишь, пожалуй!.. Ну-с, так передай своей камер-фрау, что обедать ты у меня будешь, — и одевайся, пойдем…
Вызванной Настасье сказал Ваня, что уходит и обедать не будет, и та не очень удивилась: можно было пожертвовать и обедом ради такого гостя, но когда уже одевались в передней, поднялся снизу и постучал и вошел доктор Худолей, заставивший Сыромолотова-отца сделать очень скорбную мину.
Однако в разговоре с ним старый художник ни одним словом не выдал своего неудовольствия: он знал от Марьи Гавриловны, что какое-то подобие лечебницы учредилось в нижнем этаже Ванина дома, и, конечно, мог зайти к хозяину, Ване, его квартирант.
Но, зайдя как будто по делу и даже уединившись для этого с Ваней минуты на две, пока Настасья помогала одеваться старику, Худолей с двух слов узнал от него, куда он идет с отцом, а о посещении мастерской его отца великим князем, едучи сюда, узнал случайно от того самого чиновника особых поручений, который был у Сыромолотова накануне, и вот у него составился мгновенный план доставить развлечение своим больным.
— Алексей Фомич! — он наклонился почтительно. — У меня к вам огромная просьба, и я надеюсь, вы не откажете!.. Надеюсь!..
— Что такое? Просьба? — удивился Сыромолотов.
— Здесь под нами больные… шесть человек… Культурный народ!.. С большим все кругозором!.. Очень любят искусства! Вы хотите показать Ивану Алексеичу свои картины… Что если бы… если бы вы взяли и мой маленький… — "Пансион" он хотел сказать, но сказал: — Мою маленькую лечебницу?
— Кунсткамеру вашу? — неожиданно и сердито поправил Сыромолотов.
— Почти… Это было бы такое доброе дело!.. Мы были бы так все благодарны вам, Алексей Фомич!
Он наклонился в сторону Сыромолотова всей гибкой верхней частью тонкого тела, и глаза его привычно источили свою побеждающую жалость.
— Что ж… Если они не кусаются… Ты как думаешь? — спросил Ваню отец.
— Они… конечно, не кусаются, — уклончиво ответил Ваня, а Худолей снова расхвалил свою кунсткамеру:
— Куль-тур-нейший народ!.. Один — поэт даже!.. Очень чуткие люди!..
И тут же приложил руку к сердцу:
— Ах, как жалею я, что сам не могу с вами!.. Мне еще в двадцать мест, в двадцать мест!.. Есть двое очень трудных больных, и я должен спешить… Так разрешите, Алексей Фомич? — Ах, как я вам благодарен!.. И как они будут рады!.. Для них это праздник, — праздник!..