Ю. Бахрушин - Воспоминания
Помню, как на морском горизонте Цоппота стояли малюсенькие, еле видные военные корабли, которые одним прекрасным днем с утра начали отчаянную пальбу. Оказалось, что на рейд на своей яхте «Гоген-цоллерн» прибыл император Вильгельм II. Курортные немцы немедленно невероятно всполошились и все куда-то пропали. Через час они стали появляться вновь расфуфыренные и разодетые в пух и прах, словно у Вильгельма только и дела было, что рассматривать набережную Цоппота в подзорную трубу.
Отец писал матери ежедневно, сообщая о здоровье брата и о собственном самочувствии. Вдруг стали при ходить письма, где отец стал писать о брате как-то туманно и неопределенно. Мать заподозрила недоброе и запросила о здоровье брата телеграммой. Отец сделал вид, что депеши не получал. Тогда мать немедленно прервала наше пребывание в Цопотте и сообщила в Москву о нашем выезде.
На вокзале нас встретил отец, который со смущенным видом сообщил, что брат был короткое время болен желудком, но теперь поправился и только вот накануне нашего приезда немного простудился. В Гирееве мы нашли все в относительном порядке, брат немного похудел после перенесенной дизентерии, страдал немного насморком при небольшой температуре. Приехавший из Москвы врач окончательно успокоил родителей. На другой день температура увеличилась, на следующее утро стала еще выше. Мать начала доискиваться причин простуды — оказалось, старуха нянька пошла с ним гулять в лес, где он некоторое время сидел на сырой земле. Был снова вызван врач, который на этот раз отнесся к состоянию здоровья брата более серьезно. Прописал какие-то лекарства, за которыми срочно послали в Москву, и сам сказал, что приедет на другой день. На следующий день температура была высокая, брат вяло реагировал на шутки и приветы. Я куда-то ушел из дому и когда возвратился часа через два, то, еще не входя на территорию нашего участка, услыхал дикие крики брата. На мои взволнованные вопросы мать ответила мне только, что брату очень плохо и что доктор с ним. Оставался на балконе дачи я не долго, так как был не в состоянии вынести совершенно звериные крики брата. Я забрался в самый отдаленный угол нашего участка и ходил взад и вперед вдоль плетня, отгораживающего нас от дачи матери-крестной. Там крики брата были почти не слышны. Время от времени я со страхом подходил ближе к даче и тут, заслышав его голос, бежал обратно. Часа через три крики смолкли, но я все не возвращался домой, решив ждать момента, когда доктор поедет обратно в Москву — выходная дверь была от меня видна. Наконец уехал и доктор. Только тогда я решил проникнуть в дачу и незаметно вошел в комнату брата. Никого из старших в ней не было. Спущенные легкие занавески, освещенные заходящим солнцем, мягко колебались от дуновения летнего ветерка. На постели лежал брат и спал. Но почему-то он был тщательно причесан и одет в праздничную белую матроску. Я подошел к нему ближе и внимательно вгляделся. Веки не были закрыты до конца, и внизу были отчетливо видны белки и часть его голубых глаз. На его лице я впервые увидел то выражение величавого, мудрого, торжественного спокойствия, которое означает конец всякой суеты и серьезность момента. Я понял все и пошел искать мать. Она сидела на балконе в плетеном кресле, заключила меня в объятия и, проговорив: «Опять мы с тобой одни», заплакала.
Все подробности похорон брата живо остались в моей памяти. Это была первая смерть, которую я видел и близко чувствовал. Трагический конец брата от заворота кишок по недосмотру врача потряс и всех старших, близких к нашему дому. Мать была в отчаянном состоянии. Насчет ее здоровья обеспокоенный отец советовался с врачами. Рекомендовали перемену обстановки. Оба деда советовали отцу то же. Со свойственной ему решительностью отец быстро привел свои дела в порядок и одним прекрасным утром объявил матери и мне, что через несколько дней мы отправляемся в длительное путешествие за границу. Переезд с дачи, Москва, сборы в дорогу промелькнули молниеносно, и одним августовским дождливым днем, в самый разгар мирных переговоров России с Японией, мы тронулись в путь.
В горе люди делаются суеверными. Каким-то образом в зиму этого года родители, засуетившись, не приглашали к себе в дом икону Иверской. Моя мать всю жизнь держалась убеждения, что смерть брата — напоминание, что в жизни есть вещи посерьезней светских удовольствий.
1* Бунчук — конский хвост на древке как знак власти.
2* Кенкет — комнатная лампа, в которой горелка устроена ниже масляного запаса.
3* Дормез (от фр. dormeuse — соня) — большая карета, в которой можно было спать.
4* Так в подлиннике.
Глава четвертая
Как это ни странно, но именно в этой заграничной поездке, длившейся более трех месяцев, я впервые начал узнавать своего отца. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. В Москве я видал его урывками — он вел чересчур рассеянную жизнь, в равной степени перегруженную делами и развлечениями, причем последние обычно использовались им также с деловой точки зрения, то есть повидать кого-либо, поговорить с кем-либо о чем-либо, выпросить что-либо для музея и так далее. На даче всецело в распоряжении семьи отец бывал лишь в воскресенье, когда у нас обыкновенно гостил всегда посторонний народ. Здесь же, за границей, отец долгое время был исключительно с нами и если где и бывал, так также со мною и с матерью. Да и я уже достиг такого возраста, мне шел десятый год, что был в состоянии задавать вопросы и интересоваться многим, а также и запоминать ответы.
Мои воспоминания об отце как-то делятся на три периода, первый из них охватывает время до окончания мною средней школы. В это время отец относился ко мне как к ребенку. После окончания мною школы отец уже начал относиться ко мне как к младшему товарищу, как к помощнику по собирательству музея, как к юному коллекционеру и начинающему театральному деятелю. Третий период уже послереволюционный, когда отец стал смотреть на меня как на взрослого, равного ему. Эти периоды настолько различны, что смешивать их никак невозможно и об них приходится вспоминать по отдельности в разных местах.
Отец не обладал даром рассказа, но вместе с тем его речь была всегда чрезвычайно характерна и образна, так что легко запоминалась. Он не особенно любил говорить о себе, а тем более вспоминать моменты из своей биографии, но порой, к слову сказать, вдруг раскрывал страничку из своего прошлого. На задаваемые вопросы отвечал охотно, но скупо. Неоднократно его подбивали писать свои воспоминания, но он только отмахивался.
— Какой там воспоминания, на неотложные дела-то времени не хватает! — говорил он.
Страстно любя старину и прошлое, он сам лично был всецело человеком настоящего, человеком текущей минуты и в прошедшем ценил лишь его значение для современности и будущего.
Помню, в последние годы своей жизни он с особым рвением отыскивал для своего музея всевозможные материалы по технике сцены прошлого. Откопав где-либо какой-нибудь масляный фонарь для освещения рампы или чертеж устройства грома или водопада, он бывал в восторге.
— Ведь это очень важно, — восторженно говорил он, — на этом люди учиться будут!
Несмотря на крайнюю ограниченность высказываний отца об его прошлом, все же попытаюсь по его рассказам восстановить главнейшие моменты его жизни.
Наиболее ранние воспоминания моего отца были связаны с театром. Моя бабка, страстная меломанка, неизменно абонировалась на все представления итальянской оперы, на ложу. Дед с ней в оперу не ездил, он вообще редко посещал театр и уж когда в него попадал, то в Малый. Ездить одной бабке было скучно, и она брала с собой детей. Благодаря этому отец чуть ли не с шестилетнего возраста был постоянным посетителем Большого театра, где перевидал и переслушал всех знаменитых итальянцев 70-80-х годов, гастролировавших в Москве: Патти, Лукка, Мазини, Таманьо, Котоньи. Голос Мазини, его блестящая техника и редкий тембр остались в памяти отца на всю жизнь.
— Мазини, кто его слышал, — рассказывал отец, — забыть нельзя. Только слушать его надо было с закрытыми глазами. Пел любовников, а сам урод был редкий.
Впоследствии отец был большим поклонником Де-воёда. Баттистини он признавал, но говорил:
— Хорошо, но это уж не тот коленкор!
Будучи по натуре человеком очень музыкальным, с почти абсолютным слухом, отец уже с детства пристрастился к музыке. Дед не поощрял этих наклонностей своих детей, считая их «блажью» и «не мужским делом», но бабка покровительствовала интересу к музыке у своих сыновей. Когда дед уходил из дому на фабрику, она тайно учила отца и его младшего брата Сергея игре на рояле. Не будучи самодуром и обладая недюжинным здравым смыслом, дед впоследствии внял заверениям, что его сыновья обладают серьезными способностями в области искусства, и, уверившись, что это не «блажь», разрешил им в свободное время учиться, чему они захотят. Старший брат отца стал изучать живопись — он впоследствии недурно писал маслом, отец занимался игрой на арфе и пением — у него был приятный баритон и абсолютный слух, а младший брат отца избрал скрипку.