Валентина Брио - Поэзия и поэтика города: Wilno — װילנע — Vilnius
Игра рифмами сохраняется во всем тексте, создавая ироничную подсветку. Рифма cytryna — mandolina как бы восстанавливает и срединный «переходный» образ и слово «cytra» (цитра) — музыкальный инструмент (cytryna — <cytra> — mandolina).
Но шутливая интонация смешивается с иной: тут же говорится о кризисе, который «крадется как смерть с косой», о безработице, бедности:
На Немецкой улице в ВильнеБольше горя, чем песка в пустыне.
<…> Безумный с чайником бежит босой,А Кризис шагает как смерть с косойПо улице Немецкой и далее,Где больше печали, чем в море кораллов.
В стихотворении нет описания улицы, она лишь названа, есть лишь слова, имена, приметы, действия персонажей — жителей улицы, пересуды, какие-то мелкие «козни». Это говор улицы, ее язык, а также пересуды окружения, откуда и происходят «зловещие» заключительные строки первой строфы. Автор ухватил и передал общую атмосферу жизни этого места, может быть, прочитал нечто скрытое от глаз. В стихотворении переплелись взгляды если не жителя, то знатока улицы Немецкой (ну хотя бы завсегдатая «биллиарда у Шпица»), и стороннего наблюдателя, «проходящего».
На Немецкой, дорогие мои, улицеНемножко потише в пятницу,Подают друг другу тайные знакиДевятисвечники белые.А Зискинд страдает животом.
<…> над мордой тиграпятничное небо свисаетрулоном дурацких нот.
Вильно. Немецкая улица.Лучший биллиард у Шпица.
Иронично изображены как жители улицы, так и «наблюдатель» с его поверхностными представлениями и претензиями.
Стихотворение «Веселый мост» (1934) театрально; все разыгрывается на мосту как на маленькой сцене: игра освещения, свет и тени, сумерки, снег, звоны, запахи. Событие ярко и сценически эффектно, почти сказочно (действие, как кажется, происходит в Заречье):
Смиренно сгорбясь над Виленкой,он ничего не ждал такого…Ходил на службу пан Домейко,и лед царапали подковы —
был мост как мост. Тряслись повозки,горланил нищий кривоносый,и тлела лампочка в киоскеи золотила папиросы.
Вдруг зазвонило словно в церкви,и ты возникла, смуглый ангел, —и фонари, как офицеры,блистая, замерли на фланге.
От снега веяло по-майски —и запах, винный и кадильный,был как «Баллады и романсы»,когда смеркается над Вильной.
А мост был в отсветах сапфира,стыл серебром, тускнел опалом,стал золотым — и, как порфира,остался алым.
(Перевод А. Гелескула)[203]Включается — вдруг — освещение: вместо «тлеющей лампочки» — «фонари», и мост преображается в сказочный. Тут же присутствует и Мицкевич (своими «Балладами и романсами») и тем самым романтический контекст Вильно (в который вписывается и «филаретская» фамилия Домейко). Блеск золота, серебра, ярких красок ориентирован на стилистику барокко и в то же время привносит краски другого поэта — Словацкого. Личное событие — появление на мосту возлюбленной — включается поэтом в романтическую атмосферу старого Вильно, его легенд, прошлого, это тот воздух, из которого сгущается счастливое событие, выводя из будней, преображая все будничное, жалкое и бедное. Город предстает кристаллизацией суггестивного чувства поэта: «Читатель поддавался ее [поэзии] музыкальному волшебству, проглатывал порции абстракционизма, которые у других поэтов его только раздражали, смеялся неожиданным цирковым трюкам автора, одним словом — незаметно для себя самого вступал в мир, где законы действовали иные, нежели в обыденной жизни»[204].
Варьирование этих мотивов выступает в иной тональности в стихотворении «Ночь в Вильно» («Noc w Wilnie», 1935).
В сердце нежно, а в воздухе слезно.И промозглая ночь замогильна.Не безумного ли бредом тифознымрождена вся эта хмурая Вильна?
И с такими вот мостками кривыми,где всего романтичней — топиться,и плывущими в туман мостовыми,и пивными, где охранка толпится.
Займа требует плакат из простенка.В дым извозчики, а улочки узки.И сварливая речонка Виленкаплачет, темная, надрывно, по-русски.
(Перевод А. Гелескула)[205]Даже время как-то неопределенно: то ли XIX век (но на сей раз сгущена обратная сторона романтики), то ли современный автору город, в котором проступает недавнее прошлое имперской провинции. Наряду с иронией, в атмосфере стихотворения ощущается мрачноватая романтика, разлитая в городе и наводящая тоску, меланхолию — быть может, от пасмурности, серости, недостатка света.
В «Виленском имброглио» (1936), кажется, взаимно перетекают, взаимозаменяются объект и субъект текста; короткие диалоги, реплики, словно в уличной толпе, вообще говор улицы:
Колокольни кривы? Возможно.Дрожки странны? Определенно.Все так неверно…
(388)В обстановке неопределенности-непонятности (к слову упоминается и психиатр), вне времени возможна встреча с тенью:
у меня rendez-vous с паном Мицкевичем у речки.Течет Виленка-речка,месяц в речке, как свечка,на пригорке присяду.
(389)А известие об отъезде «пана Мицкевича» в Россию приводит к логическому выводу: «значит, тоже коммунист!», которым и завершается стихотворение. Имброглио здесь, конечно, выступает в обоих своих значениях: и литературной усложненности, и как понятие путаницы, бестолковости, перенесенное на город.
Двойственность, постоянное балансирование — черта поэтики всего виленского цикла Галчиньского. Не составляют в этом отношении исключения и несколько фельетонов (фактически эссе или небольших рассказов), которые он публиковал в местной прессе, — например, «Виленская сердечность». Вот начало:
«В далеком, волшебном Вильно — люди сердечны. Что ни миг, слышно: — Миленький мой, голубчик, любовь моя, приходи чайком побаловаться! С пирогами.
Народ говорит на польском с русскими, на русском с поляками, но сколько ни слушай, сам черт не поймет, о чем они талдычат.
Во тьме души сгубили. Бормочут. Сердечность зато неслыханная. Конечно, за сердечность надо платить сердечностью. Плохо только, если у тебя, например, квартира с ванной.
Обладатель квартиры с ванной может рассчитывать на широкую популярность во всем городе. Ванна в далеком, волшебном Вильно принадлежит к вещам редким»[206].
А дальше — как в рассказах Зощенко — идут нескончаемой вереницей желающие помыться, от «приятельницы нашей знакомой» до незнакомой старушки с больным песиком. В своей обычной иронично-юмористической манере Галчиньский рисует черты быта и психологии виленчан, распространяя и на эти сферы ту «чертовщинку», о которой уже говорилось.
В «Виленской осени» «романтический город»[207] представлен одновременно и резко иронично, и с особенным, присущим поэту лиризмом. Об этом фельетоне уже говорилось. Постоянные переходы, переливы красок, ощущение того, что смешное в любой момент чревато трагичным, а едкая ирония оборачивается тонкой лирикой, — все это, по-видимому, и отражало самоощущение поэта (и, вероятно, не его одного) в современности предвоенных лет.
В завершение приведем итоговые слова Буйновского, четко определяющие значение виленской художественной среды, в которой облик и образ самого города являлся творческим стимулом: «Начало войны застало Вильно в ситуации города, над которым пронеслись волнения и бури идеологических и культурных битв… Недавнее прошлое свидетельствовало о динамизме этого центра, озаряющего не только Виленщину, но и влияющего на формирование науки и литературы во всей Польше… Позднейшее участие писателей, выходцев из виленской среды, в творческой жизни в стране и в эмиграции проступило очень выразительно»[208]. За примерами, как говорится, далеко ходить не надо: в следующей главе речь пойдет о Чеславе Милоше.
ФИЛОМАТСКИЙ КОД WILNO
Чеслава Милоша
В творчестве Чеслава Милоша (Czesław Miłosz, 1911–2004) город Вильно занимает значительное место. Это город его школьных и студенческих лет (родился он в Ковенской губернии в Литве, в усадьбе Шетейне), здесь он начинал как поэт, отсюда уехал в Варшаву (где провел и годы оккупации, сотрудничая в польской подпольной печати). В 1951 г., находясь на польской дипломатической службе в Париже, будучи уже известным поэтом, Милош сознательно стал эмигрантом (невозвращенцем). Такой шаг дался ему очень нелегко, но ситуация виделась безвыходной: быть писателем в советизированной Польше не представлялось возможным. Новая жизнь начиналась фактически в изоляции: не только прежние связи были оборваны, но и польская эмиграция Милоша поначалу не приняла. Выживать пришлось фактически в одиночку, поддержку ему оказало очень небольшое число людей, верность поэту сохранила лишь его Муза. Но, по собственному признанию, этот горький опыт придал ему сил. Милош выпускал книгу за книгой, стихи и прозу. Он жил в Европе, а с 1960 г. в Америке, где стал профессором университета в Беркли, в Калифорнии. В 1980 г. Милошу была присуждена Нобелевская премия. Последние годы жизни его прошли в Кракове.