Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - Ренате Лахманн
Шлёгель тоже считает, что сделанные на этих процессах признания вины выступили в роли образцов. На более поздних процессах обвиняемые принадлежали к высшим политическим кругам, то были незаменимые участники политического строительства страны. Чтобы добиться их публичного падения, требовалось сфабриковать сценарии преступлений, чья гнусность должна была возмутить народ рабочих и крестьян. Опираясь на судебный отчет, Шлёгель прослеживает обвинительную риторику Вышинского, суть которой – показать крайнюю опасность, в которую повергли страну террористические действия контрреволюционеров, то есть Троцкого, Зиновьева и Каменева. Картина, представленная Вышинским взволнованной, надо думать, публике, охватывает все мыслимые угрозы, исходившие от тех, кто теперь предстал перед судом. Приведу один пассаж, который цитирует Шлёгель:
В мрачном подполье Троцкий, Зиновьев и Каменев бросают подлый призыв: убрать, убить! Начинает работать подпольная машина, оттачиваются ножи, заряжаются револьверы, снаряжаются бомбы, пишутся и фабрикуются фальшивые документы, завязываются тайные связи с германской политической полицией, расставляются посты, тренируются в стрельбе, наконец стреляют и убивают. Вот в чем главное! Контрреволюционеры не только мечтают о терроре, не только строят планы террористического заговора или террористического покушения, не только подготовляются к этим злодейским преступлениям, но осуществляют их, стреляют и убивают! Каменев признает, что он «применял все средства борьбы, открытую политическую дискуссию, попытки внедриться на фабрики и заводы, нелегальные призывы, нелегальные типографии, обман партии, улицу и организацию уличных демонстраций, заговор и, наконец, террор»[188].
Чрезмерности заявлений Вышинского соответствует чрезмерность признаний вины, чья непостижимость вызвала до сих пор не схлынувшую волну интерпретаций после того, как о процессах 1936–1937 годов стало известно за границей. Особенно процесс над Бухариным в 1937 году (обвинение, судебное разбирательство и шокирующее признание обвиняемого) стал предметом принципиальных политических споров.
Уже в 1940‑е годы появился один литературный текст об этих процессах, предвосхитивший многие истолкования: роман Артура Кёстлера «Слепящая тьма» (Darkness at Noon), причисляемый к великим политическим романам XX века[189]. На вопрос о том, может ли автор этого романа с ключом считаться свидетелем или жертвой, в обоих случаях можно косвенно дать утвердительный ответ. В 1932 году Кёстлер, член КПГ с 1931 года, едет в Советский Союз, где участвует (в Ашхабаде) в одном из первых показательных процессов. Во время этого путешествия он лично знакомится с Карлом Радеком и Николаем Бухариным. В 1938 году выходит из партии из‑за инсценированных против, в частности, двух этих видных партийцев показательных процессов. Жертвой он становится в 1938 году, когда арестовывается как выполняющий задание Коминтерна корреспондент британской «Ньюз Кроникл» во время гражданской войны в Испании и приговаривается к смерти. Проведя несколько месяцев в камере смертников в ожидании исполнения приговора, он получает свободу благодаря британскому вмешательству, затем попадает во французский лагерь для интернированных. После капитуляции Франции бежит от немцев в Англию, где вновь попадает в лагерь для интернированных. Свидетельское знание, привезенное им из Советского Союза, и полученный в тюрьмах, прежде всего в испанской камере смертников, опыт жертвы позволяют рассматривать этот роман, чьи вымышленные составляющие легко возвести к фактам, в этом контексте.
Главный герой Кёстлера Рубашов принадлежит к тому типу современного героя, чье восприятие себя и других проникнуто необычной (для партийного человека) «чувствительностью». Сочетая аукториальный способ повествования с несобственно-прямой речью, Кёстлер заставляет Рубашова «поэтически» комментировать свое физическое, психическое и моральное состояние, что создает фон для диалога героя с самим собой, в ходе которого он противостоит себе как «ты». Кёстлер создает для Рубашова двойника и противника, который хоть и изображается со стороны, однако благодаря способности Рубашова «думать от лица противника» включается в его внутреннее поле зрения. Многочасовой спор о морали и партийной логике между Рубашовым и его двойником Ивановым, несомненно составляющий одну из вершин романа, подготавливает героя к тому, чтобы сделать угодное партии признание. В тесной камере, где терзаемый дурнотой и мучительной зубной болью Рубашов беспрерывно ходит туда-сюда, а его оппонент, приканчивая бутылку коньяку, напоминает ему о партийной логике и убеждает принять ее, Кёстлер создает «литературную» ситуацию разговора, в котором цитируется диалектика Достоевского об оправданном преступлении и о нравственности. Раскольников служит обоим противникам своего рода образцовой фигурой. Но этим дело не исчерпывается. Две инстанции, вводимые в игру Ивановым, Сатана и Бог, отсылают еще к одному сценарию – спору Ивана Карамазова с Великим инквизитором в «Братьях Карамазовых». В этой ночной дискуссии между двумя старыми товарищами по партии с опытом революции и войны за плечами Кёстлеру удается не только сформулировать конфликт между партийной моралью (в духе Макиавелли) и моралью индивидуальной, но и наглядно представить одну из двух возможных позиций. Она обретает форму в монологе Рубашова, который с настойчивой горячностью составляет перечень негативных последствий роковой ошибки развития, демонстрирующий извращение революционных идеалов. На требование Ивановым последовательности вместо «революционного дилетантизма» он возражает:
Настолько последовательны, <…> что во имя справедливого раздела земли сознательно обрекли на голодную смерть около пяти миллионов крестьян, – и это только за один год, когда обобществлялись крестьянские хозяйства. Настолько последовательны, что, освобождая трудящихся от оков современного индустриального гнета, заслали в глухоманные восточные леса и на страшные рудники арктического севера около десяти миллионов человек, причем создали им такие условия, по сравнению с которыми жизнь галерников показалась бы самым настоящим раем. Настолько последовательны, что в теоретических спорах конечным доводом у нас является смерть, – будь то разговор о подводных лодках, искусственных удобрениях или линии Партии, которая проводится в Индокитае. <…> У нас гигантская Политическая полиция с научно разработанной системой пыток, а всеобщее доносительство стало нормой (К 123–124).
Диалектика этого словесного поединка требует холодного ответа Иванова, который основывает свою аргументацию на логике целесообразности используемых средств, отвергая противоположную позицию как сентиментальную, даже слезливую.
Этот разговор в камере Кёстлер риторически оформляет так, что в нем слышатся провокация, подтасовка, ирония, но и подспудное согласие с теми или иными доводами оппонента, некая запутанная диалогичность, при которой высказывания Иванова перекликаются с возражениями Рубашова. Как бы то ни было, в одиноком разговоре с самим собой Рубашов сформулировал противоположные позиции и сопоставил их друг с другом. Речь неоднократно заходит о строгой логике, о мыслительном долге, которые нельзя нарушать. Партийные доводы против личной совести – вот главный предмет этого ночного диалога в камере.
Портрет главного отрицательного персонажа, а в конечном счете и палача Кёстлер опять-таки дает глазами своего героя. Это портрет Глеткина – второго комиссара;