Анатолий Иванов - Вечный зов (Том 2)
Димка, Дмитрий Савельев, любил эти цветы. Но он любил не рвать их, а просто смотреть, как они растут, качаясь на холодном еще ветру, как проживают недолгий свой век, изо дня в день поворачивая вслед за солнцем свой венчик из пяти широких лепестков. И всю весну с палкой в руках, в крепких крестьянских сапогах он ходил по степи, по увалам и косогорам, иногда садился где-нибудь на припеке, курил, размышляя о чем-то, поглядывая на молчаливые скалы Звенигоры, на угрюмо еще чернеющую кромку тайги. В тайгу эту, хотя и там расцветали подснежники, он не ходил. Там они были не степные, а лесные. И, кроме того, ему нужен был, видимо, только простор.
Он приехал в Михайловку из Москвы еще зимой, когда лежали метровые снега.
- Поживу я у тебя, мама, немного. А может, и до осени.
- Да насовсем оставайся! - взмолилась Анна. - И председатель колхоза Поликарп Кружилин вон говорит: "Пусть остается. Дом вам поставим. Пусть живет и ничего не делает, только стихи свои пишет".
- Нет, совсем я не могу... А бывший председатель, мой дядя Иван, где сейчас?
- Да он теперь директором совхоза "Степной".
Дмитрию уже шел тридцать четвертый, он был еще не женат.
Когда он пожил несколько дней, мать осторожно спросила, вздохнув:
- Все по ней, по Ганке этой, маешься?
- Все по ней, по Галине, - ответил он.
- Да сколько ж можно, сынок? Она тебе даже не пишет. Вон девчат каких сколько наросло...
- Это для других, мама. А мне она нужна. И она вернется, - сказал он уверенно.
Анна лишь вздохнула еще раз.
Да, Ганка-Галина не писала давно, много-много лет. Они расстались еще весной сорок четвертого, вскоре после того, как освободили от немцев Винницу. Весенний день тот был солнечным, так же, как нынче, цвели подснежники, и Громотуха, на берегу которой они прощались, была вся, до самого горизонта, в цветочных бликах.
Там они и поцеловались - в первый и последний раз.
- Дим, - сказала она ему потом, смущенная, - а второй раз ты меня поцелуешь, когда к нам на Украину приедешь.
- Это когда... сад зацветет?
- Когда сад, - кивнула она. - А может, раньше... Это как получится. А пока переписываться будем. Часто-часто...
"Часто-часто" они переписывались не один год, а потом, когда Дмитрий заканчивал уже Томский университет, а она - Харьковский и когда выросли и расцвели, наверное, уже те сады, которые Ганка обещала насадить, письма от нее стали приходить реже, а потом и вовсе перестали. Он слал ей свои, а она молчала, он тратил всю стипендию на телеграммы, а в ответ ни звука. И наконец она откликнулась: "Дима, Дима, прокляни меня, если сможешь... Я встретила одного парня..."
Письмо было длинное, со слезами, с бесконечным и жестоким самобичеванием. Но все это можно было бы и не писать, главное было сказано всего в четырех словах.
И слова эти чуть не стоили ему диплома, но он взял себя в руки, послал ей недлинную телеграмму: "А для меня в мире другой все-таки не будет" - и с удвоенной силой принялся за подготовку к государственным экзаменам.
Телеграмм он ей больше не слал, а писал, не часто и не редко, письма. Такие вот:
Мне кажется,
Что свет сошелся клином,
Что нет других,
Что в мире ты одна.
Не потому ли
В крике журавлином
Мне слышится
Не осень, а весна?
Но всюду осень...
Каждый легкий шорох
Листвы
Ее роняет клен
Стал для меня неимоверно дорог,
Наверно,
Потому, что я влюблен.
Наверно, потому
И легкий ветер,
И золотого утра седина
Мне говорят,
Что ты одна на свете,
Моя неуходящая весна.
Письма эти он слал без подписи, но она знала, от кого они. Обратно они не возвращались, значит, она их получала. Получала, но не отвечала. А он снова ей писал:
Петушиный крик все тише,
Бабье лето позади.
Третий день стучат по крыше
Равнодушные дожди.
Третий день по всем дорогам
Не спеша ручьи бегут.
Третий день пастух не трогал
Звонкий рог и хлесткий кнут.
Третий день в избе-читальне
Книги, игры - нарасхват.
Третий день путем недальним
Едет киноаппарат.
В небе пасмурном, бездонном
Ветер носится, трубя.
Жду напрасно почтальона
Нету писем от тебя.
Окольными путями Дмитрий узнал, что она вышла замуж и после окончания университета стала работать учительницей в Виннице, в одной из средних школ. И он начал писать ей туда, в школу:
По тебе тоскует все на свете:
Молодой черемуховый ветер,
Птицы,
Солнце,
Травы,
Зеленя.
Как ты там без них
И без меня?
Приходи в цветенье разнотравий,
В мир,
Что без тебя осиротел.
Радоваться жизни я не вправе,
Как того бы искренне хотел.
Без тебя
В душе тоска без края:
В поле коростели не кричат.
Рыба на озерах не играет.
Соловьи беспомощно молчат.
Приходи!
И солнце наших весен
От чужого глаза сбереги.
Я, как лодка,
Что стоит без весел
У чужого берега реки.
Писем таких за последние десять - двенадцать лет он написал ей великое множество. Они не возвращались обратно, и ни разу ничем она не дала ему знать, что получать их ей неприятно, чтобы он со своими стихами оставил ее в покое.
Его постоянно обуревало желание поехать в эту Винницу, которая была, как ему казалось, где-то невообразимо далеко, за семью морями, поглядеть на Ганку хотя бы издали, самому оставаясь незамеченным. И однажды от такого искушения не устоял, поехал втайне от всех и будто даже от самого себя.
Он разыскал школу, где она работала, выбрал в школьном скверике, в самом его углу, скамейку, откуда была видна входная дверь. Держа наготове газету, чтобы в случае чего ею закрыться, стал ждать конца уроков и ее выхода.
Она вышла в компании трех или четырех молодых женщин, видимо тоже учительниц, и он, забыв про свою газету, словно прикипел к скамейке, недвижимый. Это была она, Ганка, и не она! Она стала взрослее и... еще красивее. Он издали увидел ее глаза, глубине и таинственности которых всегда поражался, и почувствовал, как сердце его лопается от боли...
Ганка о чем-то перемолвилась с женщинами, рассмеялась и пошла. А Дмитрий все сидел и сидел на скамейке, не ощущая времени, не понимая уже, где и зачем сидит. Перед ним стояла ее улыбка, он видел блеск ее глаз, в ушах звучал ее смех...
В Москву он возвращался полностью опустошенный и словно чем-то пристыженный. И больше своему мучительному искушению никогда не поддавался.
Нынче он приехал в Михайловку, когда лежали еще глубокие снега, теперь они стаяли, цвела земля подснежниками, обливало ее щедро весеннее солнце, и по-весеннему весело и заполошно кричали птицы - одни вили уже свои гнезда, другие собирались их устраивать, - а на душе у Дмитрия, как всегда в такие дни, было грустновато и пусто. Но ему хорошо работалось, в пустой будто бы душе рождались мысли, слова и строчки, они превращались в стихотворения, которые, он знал, будут лучшими в его будущей книге.
Днями он бродил по полям, разговаривал с председателем колхоза семидесятидвухлетним Кружилиным, который на память знал чуть ли не все его стихи, с безногим бухгалтером Инютиным, с колхозниками. Дмитрий знал здесь всех, и его все знали. А ночами писал, писал, спать ложился только под утро...
* * * *
Анна Михайловна Савельева вот уже много лет изумлялась тому, что получилось из среднего сына. Поэт, стихи пишет, песни всякие, их вон даже по радио иногда поют, - да с чего это?! Откуда это у него?! И где он слова-то отыскивает такие? Ну, обыкновенные вроде слова, а так уложены в строчки, что хватает за Душу.
Особенно нравилась ей вот эта его песня:
Тихо яблоня цвела
Над дорогою.
Я под солнышком росла
Недотрогою.
Мимо плыли журавли,
Журавли мои.
И ребята мимо шли
Нелюбимые.
Но любовь моя жила
Где-то около.
Я любимого ждала
Синеокого.
Я ждала в своем саду
Чудо-радугу,
Что окрасит высоту,
Да ненадолго.
Может, счастье ждет меня,
Все надеюсь я.
Ах ты, долюшка моя,
Доля девичья!
Ты у всех у нас одна,
Доля вечная,
Что, как платье, нам дана,
Подвенечное.
Анна плакала, когда слушала по радио эту песню, и думала, что он, Димка, написал все это о ней, о ее нескладной и горемычной судьбе. Нет, он никогда не расспрашивал никаких подробностей о ее жизни, о ее далеких-далеких теперь отношениях с Федором, с Иваном. "Но ведь написал, написал, что моя любовь жила около, я любимого синеокого всегда ждала. Это же он, Иван... Глаза у него не синие, а серые, но это он. И ждала... Сама о том не думала, а было так. Но пришел другой, все растоптал, раздавил своими безжалостными сапожищами всю молодость и всю жизнь, которая снова уж не начнется, не повторится. Вот какая долюшка моя... О том и предупреждал когда-то давным-давно этот... изверг (отца своего Анна даже в мыслях никогда не могла назвать отцом). Установят, мол, предупреждал он, эту новую жизнь, которую ты человеческой называешь, за которую ты со своими партизанами бьешься, а тебя в эту жизнь и не пустят, рано или поздно припомнят, чья ты дочь..."