Анатолий Иванов - Вечный зов (Том 2)
Ни молнии. Ни радуги. Ни зги.
Лишь вороны с проворным криком вьются,
Да суетно
Во мраке раздаются
Недобрых дел жестокие шаги.
Вся грязь и ложь повылезли наверх.
Над вечной правдой вызрела неправда.
Ты спрашиваешь:
- Что же будет завтра?
И слышишь той неправды жуткий смех.
Ты убедился
В том, что солнца нет?
Но есть надежда,
Убедившись в этом,
Вернуть земле хотя б частицу света,
Что дал тебе когда-то солнца свет.
Ну, где она?
Похоже, растерял.
Растратил свет
Еще при свете солнца.
И там, где было яркое оконце,
Зияет черной пустоты провал.
Но все ли растеряли искры свет,
Что сердцем,
Словно кремнем, высекают?
Не все!
Ты видишь - искры возникают,
Им нет числа,
Как и названья нет.
Фантазия...
Но ты, мой друг, пойми,
Что солнце
Лишь до той поры пребудет,
Покамест на земле
Он дорог людям
Тот свет,
Который сделал их людьми.
И ты огонь души своей не тронь
До той поры,
Пока не пригодится...
И возникают
Предо мною лица
Людей,
Что не растратили огонь.
Анна долго сидела, оглушенная, уронив на колени руки с зажатым в них листком, исписанным мелким почерком сына. Мысль этого стихотворения она поняла сразу, сидела и думала, чью жизнь имел в виду сын, когда писал все это, свою, ее, Поликарпа Кружилина, дяди своего Ивана, отца своего, о котором никогда не говорил, который был вычеркнут из памяти раз и навсегда, словно бы его и не было, не существовало никогда? Каждая строчка стихотворения, когда она его читала, рождала в ее сознании те или иные яркие картины из прошлого, что она переживала сама, чему была свидетелем... Или он имел в виду жизнь сразу всех, кого знал, с кем приходилось и приходится жить на этой земле? Наверное, так. Конечно, так это! Как уж там у других было, она, Анна, не знает, но для нее и представлять нечего, солнца для нее часто не было. "Как страшно знать, что нет на этом свете и той звезды, что в горький час осветит твою дорогу радостей и бед..." И в глазах темно бывало, и недобрые шаги во мраке она слышала, и нередко она думала, что над правдой взяла верх неправда... И сын, ее Димка, который спит сейчас безмятежно и крепко, все это знает. Но он знает и другое - каждое доброе сердце искру высекает, а таким добрым людям числа нет. Это опять же и сам Димка, и покойный Панкрат Назаров, и Кружилин, и Семен, ее сын, и его брат, и его дядя Иван... И сколько, сколько еще живых и мертвых, которые когда-то жили и высекали для других искры света. Какой бы жуткий смех неправды ни раздавался на земле, он захлебывался рано или поздно в бессильной злобе своей, потому что нет числа тем людям, которые огонь в душе не растратили, не растеряли...
Так сидела Анна и думала, пока не стукнул кто-то в окошко. Она обернулась, в рассветном полумраке различила колхозную почтальоншу.
- Письмо тебе от сына, из Ленинграда, - сказала та, через открытую форточку передала конверт.
Письмо поначалу было обычным - Андрей сообщал о домашних делах, что сын и дочь, которыми он обзавелся к тридцати годам, здоровы, что служба идет у него нормально. А затем шли строчки, которые заставили Анну вскрикнуть:
- Дима, сынок! Проснись!
"Мама, - писал Андрей, - по-моему, мы с женой напали на след нашего Семена. Рая лечила одного норвежского туриста по имени Сигвард Эстенген, который приехал к нам в Ленинград из норвежского города Бреннёсунн и у него случился приступ острого аппендицита. Рая делала ему операцию и спросила, отчего у него все тело в рубцах? Это, говорит, от немецких плетей. Оказалось, что он сидел в концлагере возле финского города Рованиеми. А там, как рассказывал вам всем и мне в прошлом году, когда я приезжал к вам, Петр Викентьевич Зубов, сидел же наш Семен! Когда норвежец выздоровел, мы пригласили его к себе домой, показали фотографию Семена. Да, говорит, вроде бы он похож на одного человека, который был в этом лагере Рованиеми и которого вместе с Эстенгеном немцы угнали в сорок четвертом году в Норвегию, но точно утверждать не может, потому что лет-то сколько прошло, да и вид лагерников был понятно какой. Потом этот человек, по рассказам Эстенгена, организовал побег заключенных, участвовал в движении норвежского Сопротивления, был в каком-то небольшом партизанском отряде. Вот как, мама, и в Норвегии были партизаны! Но звали его, как говорит Эстенген, не Семен, а "русский Савелий". Он, к сожалению, погиб, близ города Бреннёсунн есть его могила. Мама, мне почему-то кажется, что это наш Семен, наш Семка! Норвежцы могли его и так звать. Что я предлагаю, мама? В июне у меня будет отпуск. Давайте поедем в Норвегию! Ты, я, жена Семена Наташа, Димка. Эстенген говорит, что жив еще один человек из норвежского партизанского отряда, в котором был "русский Савелий". Мы разыщем их, поговорим с ними. Надо захватить с собой все фотографии Семена, какие у всех у нас есть, ту газетную вырезку с его портретом... Где сейчас Димка, в Москве или там у вас? По весне он всегда ведь в Михайловку приезжает. Обговорите там все и сообщите мне, я постараюсь быстро оформить поездку в Норвегию на четырех человек, мне помогут в этом. Рая в связи с какими-то очень ответственными операциями с нами поехать не сможет, к сожалению, но на обратном пути мы ее захватим и махнем все вместе в нашу Михайловку, в гости к тебе, мама... Жду от тебя сообщения по этому вопросу. Если это наш Семен, будем хоть знать, где его могила..."
- Димушка, сынок! - сорвалась с места Анна, на ходу вытерла опять проступившие слезы. - Да проснись, проснись, вставай же!
* * * *
Семен или не Семен лежит под строгим невысоким обелиском, стоящим у подножия отлогого плоскогорья близ города Бреннёсунн?
На темно-сером гладком камне строгими буквами было лишь высечено: "Rus-seren Saveli" [Русский Савелий.]. И чуть пониже еще одна строчка: "Norge takker deg" [Норвегия благодарит вас.].
Андрей Савельев, не очень высокий, широкоплечий, в гражданской одежде разительно похожий на Семена, Дмитрий, Наташа, Анна и норвежец Эстенген долго стояли перед этим камнем, все молчаливые и угрюмые. Отсюда видно было море и остров Ульвинген - длинный, черный, совершенно почти голый, на острове различались коробки небольших домиков, тоже черных, с красными двускатными крышами.
С моря дул влажный и теплый ветер, овевал этот невысокий обелиск, шевелил жесткую ярко-зеленую траву под ним и пестревшие в ней крохотные цветы, похожие на ромашки. Цветы эти никто не сажал, они выросли сами, и траву никто не сеял, не было никакого могильного холмика, просто стоял на земле камень - и все, и за ним вздымалось к низкому северному небу длинное плоскогорье, поросшее такой же травой. Анна смотрела на этот камень сухими глазами, в плотно сжатых губах ее была немая старческая тоска. Наташа держала ее под руку - то ли поддерживая на всякий случай Анну Михайловну, то ли опираясь на нее. Она постарела, Наташа, как-никак, а годы подходили к сорока, но сейчас на щеках от волнения ярко горел румянец, глаза блестели, она помолодела будто за недолгую дорогу от Ленинграда до Норвегии наполовину и теперь останется такой уж навсегда. И лишь плечи, хотя и не обмякшие еще по-старушечьи, как у Анны, словно говорили нет, не останется. Ее плечи постоянно были под невидимым грузом, в эти минуты груз стал еще тяжелее.
- Таких могил в Норвегии много, они разбросаны по всей нашей стране, негромко проговорил Эстенген. Это был улыбчивый и добрый человек лет под шестьдесят, ходивший с костылем, он хорошо говорил по-русски. - Есть у нас люди, которые хотели бы могилы советских людей уничтожить... чтобы их не было. Норвежский народ этого не позволит. Эти могилы должны нашим детям напоминать о совместной борьбе с фашизмом.
К могиле "русского Савелия" они отправились в тот же час, как сошли в Бреннёсунне с парохода, где их встретил Эстенген. А вечером сидели в его небольшом домике, сложенном из тесаного камня, жена Эстенгена с непривычным и красивым именем Ингрид поставила на стол большое блюдо с рыбой, тарелку с коричневатым козьим сыром, который был сладким на вкус, масло, тоненько нарезала белую булку, налила всем в крохотные чашечки кофе, а сам Эстенген между тем рассказывал:
- С вашим сыном, Анна Михайловна, я познакомился еще в Рованиеми, на заготовке торфа...
- Вы уверены, что это он, Семен? - в который раз уже спрашивала Анна. Посмотрите еще!
И в который раз старый норвежец брал из ее рук фотографии Семена, долго и внимательно рассматривал. Их было не много, фотографий. На них он был еще мальчишкой, лишь две небольшие фотокарточки были сделаны в сорок втором году. Один раз он сфотографировался для каких-то военкоматских документов, Анна перед отъездом выпросила в Шантарском военкомате эту крохотную фотографию, в Ленинграде уже сделала с нее увеличенную копию. А другой - перед отъездом на фронт, вместе с Наташей. Будто зная, что расстаются они навсегда, она уговорила тогда его сняться на память. На этой карточке Семен был в распахнутой рубашке, рядом с Наташей он сидел скованный, но лицо его пропечатано было хорошо, эта карточка являлась основной. Портрет, напечатанный когда-то в дивизионной газете, тоже был неясный бумажный клочок. К тому же сильно истерт.