Павел Лукницкий - Ленинград действует. Книга 3
Тысяча девятьсот тридцать третий год: капитализм выступил открыто. Все, что фашизму удалось сделать до нашего времени, это мы все увидели. Самое большое, самое основное — пропаганда, — это были деньги капиталистов. Банки были уничтожены, коммунистическая партия тоже. Но слово «коммунизм» не умирало. Это было нужно фашизму, чтоб оправдать эту войну. Потому что немецкий фашизм не говорил, что он победит русский народ, а говорил, что победит коммунизм в России. Это была пропаганда, и это привело к войне.
Маленькая часть военных преступников сидит здесь, на скамье подсудимых.
Часть сидит в Нюрнберге, на скамье подсудимых, — это руководители фашистской партии, все те, которые руководили фашистскими организациями — районными, областными и так далее, вплоть до фюрера. Которые много лет учили немецкую молодежь: «Германец, ты властелин мира, германец, ты самый культурный человек в мире, ты рожден для руководства, для правления; германец — ты народ, ты сын мира, если ты хочешь жить, ты должен побеждать; если ты хочешь завоевывать, ты должен уничтожать. Немец, посмотри на Восток — там находится наш враг!»
Это была многолетняя программа и реклама фашистской партии. Тогда было положено семя, которое сейчас взросло. Но не у всех взросло так, как фюреру нужно было. Но и этих людей немецкий фашизм сумел найти возможным привести к послушанию. Часть немецкого народа попала в концлагеря. Эти люди сделались либо стодвадцатипроцентными национал-социалистами, либо умирали. У части немецких солдат это семя также не взросло, как нужно было бы. Что сделали с ними? Их наказывали, их ставили перед немецким судом. За малейшие проступки их карали.
Я не делаю никакого упрека немецкому суду, потому что он выносил приговор, и я не могу определить здесь — правильный или неправильный. Я даже не хочу обвинять немецкий военный суд за то, что эти лица попадали в немецкие военные тюрьмы. Вот здесь началась воспитательная работа — должно было всходить то семя, которое было посеяно и в Германии не взошло. Это я пережил сам. Комендантом тюрьмы был полковник Ремлингер.
Если он говорит: «Я — солдат, не фашист», это его дело. Почему он учил: «Вы — немецкие солдаты; ваши братья умирают на Востоке, воюя против нашего вечного врага, а вы сидите здесь! Что скажут ваши братья, отцы, когда кончится война? Если вы не хотите помогать Германии…» и так далее? Это была воспитательная работа, задача которой — взрастить то, ранее посеянное, семя. У части немецких солдат это удавалось сделать. Они хотели стать солдатами, помогать. Но была и другая часть: «Для чего?..» Но нашли средства и этих заставить. Как? Были организованы «полевые штрафные концентрационные лагеря». Эти лагеря были созданы по инициативе Ремлингера.
Я сам, собственными ушами слышал разговор старших офицеров, что это предложение было сделано Ремлингером, который по этому вопросу специально ездил в Берлин. Ремлингер не имеет права сказать, что не имел для этого силы. Он должен был сказать гораздо больше, чем сказал здесь. Каждый немецкий солдат подтвердит: это — правда. Он много раз был в Берлине. Он обманывал здесь суд. Когда он говорил, что если б был фашистом, то стал бы фельдмаршалом, — это он говорил правду: стал бы, если б хотел. Но ему гораздо лучше было оставаться тюремным полковником, чем фельдмаршалом.
Спокойнее!
Я тогда был сам благодарен Ремлингеру за организацию таких лагерей, потому что был рад вылезти из тюремных стен, но с какой горечью я должен сознавать это сейчас!.. Было три таких лагеря организовано. Я сам видел, как из Торгау выходили заключенные, назначенные в такой лагерь номер один. Потом восемьсот человек — в лагерь номер два. Три недели спустя тогдашний полковник Ремлингер выступил перед нашей ротой: «Я должен вам сообщить, что на пути в Финляндию штрафного лагеря номер один восемнадцать человек в результате саботажа были расстреляны». Это навело на некоторых из нас ужас.
Потому что он наврал. Расстреляно было не восемнадцать, а восемьдесят.
Почему наврал? Потому что эти восемьдесят были расстреляны не в результате саботажа, а по другой причине — в Германии это знает каждый! — потому, что эти восемьдесят человек отморозили ноги, отказались идти дальше. За это были расстреляны, а не в результате какого-либо безобразничанья.
Я сам попал в штрафной лагерь номер три: как невоспитуемый преступник, направлен в Финляндию тоже. Что там происходило и случалось, трудно говорить. За четыре месяца триста двадцать человек в этом лагере были убиты, замучены голодом. Триста двадцать немецких солдат!
Я тогда спрашивал себя: как это возможно? Разве никто не видит, не слышит этого? Нет! Этого никто не слышал! «Убит при попытке к бегству!»
Остальные двести человек, которые там остались, — это были мертвецы, не имевшие никакой воли. Все было сломлено. Это были не люди, эти люди были хуже, чем звери, которые готовы были сделать все что угодно, только чтоб уйти из этой пещеры. Они были готовы убить своего отца, мать, ребенка. Это были люди, которые были нужны для выполнения любого приказа…
Что сделали с ними? Их послали в Россию. Им не дали ружья в руки.
Восемь недель лежали в специальном лагере, чтобы очнуться. Но времени для размышлений им не давали. Этих полуживых, полусумасшедших послали воевать. И что эти люди сделали, на что они были способны — показал этот процесс.
И тот человек, который отвечал за все это, который виновен во всем этом, говорит — «врут» и что ему не верят. Почему я должен врать? Я не вру, мне не имеет смысла лгать. Потому что я говорил здесь то самое, что говорил раньше. Я слышал приказ Ремлингера. Эти люди из лагеря пришли в Россию в ноябре сорок третьего года не (как Ремлингер говорил) в Лугу, и не только в Лугу, а в район Новоселье, Плюссы и потом — в Псков. И странно, что Ремлингер оказался в Пскове в то же время, когда и мы попали туда. Я хочу спросить: был ли такой генерал, которому подчинялись эти части?
Таких отделений, частей «специального назначения», было четыре, действовавших против партизан в этом районе[71]. Я мог бы пойти дальше: имел ли генерал-майор Ремлингер, как комендант Пскова, специальное задание?
Я только скажу, что генерал-майор Ремлингер четвертого сентября издал приказ, в котором говорил, что эти четыре батальона «специального назначения» не подчинены никому, кроме как Ремлингеру, и он издает приказы для них. Легко, конечно, сказать здесь: «Я, генерал-майор, не виноват, а только они (то есть мы!) виноваты…» «Все немецкие генералы не виноваты, только они (то есть мы!) — преступники».
Я могу совершенно твердо сказать, что этот приказ я слышал не только в этой части, — во всех частях эти приказы оглашены были!
Мои показания — правда, уж хотя бы потому, что я дал их до того, как Ремлингер попал в плен. Значит, я не мог мстить, мотива мести не может быть.
Я хочу сказать, почему подсудимый Ремлингер особенно напирает на меня.
Это — страх! Своим страхом он сам доказывает свою виновность и что этот приказ исходил от него.
Я не прошу сохранить мне жизнь! Я прошу суд только учесть то, что я здесь оказал. Это — все!..»
…Зоненфельд медленно отходит от барьера, садится на стул в прежней позе, спокойный, безразличный к тому сильному впечатлению, какое его речь произвела на всех. Ссутулившийся, словно обмякший весь, Ремлингер тупо смотрит себе в ноги. Я взглянул на часы: 7. 30 вечера.
Председательствующий объявляет:
«Военный трибунал удаляется на совещание для вынесения приговора».
9 часов вечера
Уже полтора часа длится ожидание. Зал переполнен. Публика не уходит с мест. Гул разговоров, спокойных, говорят о своих делах. Многие непрерывно смотрят на подсудимых. Перед первым рядом партера и в проходах столпились смотрящие.
Защитники и переводчики, на своих местах собравшись в кружок, о чем-то оживленно болтают, пересмеиваются. Сцена ярко освещена. Посередине ее — киноаппарат на треноге, устремленный на публику. Кинооператоры, побегав вначале, успокоились, все «точки» выбраны.
Подсудимые сидят на своих местах. Ни словом не обмениваются один с другим. Молчат. Ждут внешне терпеливо. У Ремлингера — ну, скажем так, «медвежья болезнь». От страха, конечно. Он обращается к часовому. Тот несколько раз выводит его за сцену. Возвращаясь на свое место, Ремлингер сидит на стуле отвалившись, «по-генеральски». Скотки часто поглядывает на публику. Бем устремил взор в пространство, вид у него подавленный. Штрюфинг, опустив голову, разглядывает свои нервничающие пальцы. Герер довольно живо и бестрепетно поглядывает по сторонам, ерзая, на стуле, как и Дюре.
Неподвижен, порой только оглаживает рукой волосы Зоненфельд. Из-под насупленных бровей его глубоко сидящие глаза (я вижу в бинокль) то устремляются на публику (изучающим взглядом пристально глядит, потом, словно вспомнив, — отводит глаза), то на потолок, то вдоль сцены.