На шумных улицах градских - Леонид Васильевич Беловинский
Устойчивый характер бытия приводил и к огромному употреблению диалектизмов, к устойчивости местного произношения. «Акающая» Москва с ее частым и мягким говорком с очень характерным произношением сочетания «чн» как «шн» («кирпишный», «коришневый») отличалась от Петербурга так же, как и «окающие» Поволжье, Север и Приуралье с «проглатыванием окончаний («ругат» вместо «ругает») и «о» как «у» («пуйдем» вместо «пойдем»). Но и Петербург был в этом отношении не без особенностей. «…Петербург, – вспоминал князь В. А. Оболенский, – имел свой говор, менее характерный, чем московский, но все-таки «свой», отличный от других.
Петербургское простонародье в своем говоре избегало мягких окончаний. Говорили: «Няня пошла гулять с детям» или «принесли корзину с грибам». Даже петербургская интеллигенция в некоторых словах переняла это отвержение окончаний. Только в Петербурге говорили «сем» или «восем» вместо «семь» или «восемь».
Впрочем, это были единственные слова, в произношении которых петербуржцы больше отступали от правописания, чем москвичи и другие русские средней России. Вообще же петербургский «интеллигентский» язык ближе следовал написанию слов, чем московский. Петербуржца можно было отличить по произношению слова «что» вместо «што», «гриб» вместо «грыб», и уже, конечно, в петербургском говоре по-писанному произносились «девки», «канавки», «булавки», а не «дефьки», «канафьки», «булафьки», как в московском.
Некоторые неправильные обороты русской речи, заимствованные из французского и немецкого языков, были свойственны только петербуржцам. Одни только петербуржцы лежали «в кроватях», тогда как все русские ложились «в постель» или «на кровать»… В хорошую погоду петербуржцы не гуляли, а «делали большие прогулки» и т. д.
Петербург был большим мастером русификации иностранных слов и выражений. Некоторые из них так и оставались достоянием одного Петербурга, другие распространялись из него по России. Я помню, как в моем детстве соперничали между собой два немецких слова, обозначавших один и тот же предмет, совершенно не существующий в Западной Европе: «форточка» и «васисдас»… В русской речи чаще употреблялась форточка, но по-французски всегда говорили: «Ouvrez le vassisdass»…
Еще было одно распространенное петербургское слово, теперь исчезнувшее: «фрыштыкать». В других городах России закусывали или завтракали, а в Петербурге фрыштыкали, и лакеи… спрашивали хозяйку: «На сколько персон прикажете накрывать фрыштык?» или торжественно докладывали: «фрыштык подан» (95, с. 16–17).
Вообще, в русскую речь образованного и полуобразованного общества входило огромное количество русифицированных иностранных слов, большей частью французских, галлицизмов. Речь идет не о технических или иных терминах: их внедрение в язык вполне естественно. Имеются в виду бытовые выражения: «абсолюман» (абсолютно), «конвенансы» (условности, приличия), «ирритация» (волнение, раздражение), «багатели» (пустяки, вздор) и т. д. Некоторые из них в устах малообразованной публики, например, купечества, приобрели особое звучание и неправильное значение. А. Н. Островский ловко подметил их и щедро уснастил свои пьесы из московского быта: «авантаж» – выгода (отсюда – авантажный в смысле – хороший высокого качества, или напротив, неавантажный), «ажитация» – волнение, сильное возбуждение, даже преобразовавшееся в «ожидацию», всем понятные и поныне «амуры» и «амурный», «марьяжить» (завлекать), «неглижировать» (пренебрегать), «мараль пущать» (контаминация слов «мораль» и «марать»), «пардону просить», «делать проминаж» (прогуливаться, проминаться) или «оссаже» – осадить кого-либо, оборвать.
В общем, язык толпы был столь же пестр, как ее облик, как пестр был по своему составу городской люд и пестры были улицы города.
Не следует думать, что в прошлом все, разве кроме крестьян, выражались изысканным языком. Ныне повсеместны жалобы на повсюду звучащий мат, уродующий русскую речь. И верно, грубая площадная брань стала как бы звуковым фоном нашей жизни. Но обратите внимание на то, что большей частью она стала употребляться походя, без всякого желания кого-либо оскорбить; она стала чем-то вроде слов-паразитов (нынче и от телевизионных ведущих не редкость услышать; «я как бы работаю на телевидении») либо идет от желания, но неумения выразить сильные чувства. Многие бранные слова просто утеряли свое значение. Это закономерный ход эволюции языка: одни слова, в том числе и бранные, теряют прежнее содержание, другие приобретают новое. Сравнительно недавно (чуть более 100 лет тому) граф Л. Н. Толстой (!) писал в «Холстомере», которого могли ведь читать и дамы, такую фразу: «Одна собака, упершись лапами в стерву (курсив наш. – Л. Б.), мотая головой, отрывала с треском то, что зацепила». «Стерва», точнее, «стерво» было литературное слово, обозначающее просто – падаль; отсюда, между прочим, и «стервятник» – тот, кто питается падалью. Обычное литературное слово, приобретшее затем бранное значение. Петр I в законе говорил о подлых людях, отнюдь не вкладывая в это слово отрицательного содержания: это просто были люди низкого положения, подлежащие управлению, попечительству сверху. Уже в XIX в. «подлый», «подлец» стало бранным. «Сволочь» когда-то обозначало просто собрание случайных людей, «сволокшихся» отовсюду, а не специально приглашенных («Граф, кто у вас сегодня на балу? – Да так, разная сволочь: баронесса Берг, князь Тюфяев, графиня Блудова…»). А в XVIII в. протопоп Аввакум употреблял в письмах царю (!) слово, которое нынче прозрачно заменяется эвфемизмом «блин» (так что и невинный блин уже превращается в ругательство), имея в виду простую ложь («блядословие»): блудница – женщина лживая. Ряд бранных слов, например, «каналья» или «ракалья» (контаминация церковнославянского «рака» – пустой человек, и «каналья» – собака, животное, скотина), напротив, уже забыты.
Бранные слова широко бытовали в русском языке и прежде, и так же часто без желания обругать, оскорбить кого-либо, и даже, как иногда отмечают современники, у простого народа – в ласкательном смысле, из чувства расположения! («Матросы иначе в третьем лице друг друга не называют, как они или матросиком, тогда как обращаясь один к другому прямо, изменяют тон. ”Иди, Сенька, дьявол, скорее! тебя Иван Александрович зовет”, – сказал этот же матрос Фаддееву, когда тот появился. ”Ну, ты разговаривай у меня, сволочь!” – отвечал Фаддеев шепотом, показывая ему кулак. Это у них вовсе не брань: они говорят не сердясь, а так, своя манера», – писал И. А. Гончаров в своих путевых записках «Фрегат «Паллада»). Названия половых органов широко употреблялись в фольклоре; в одной из песен свадебного обряда, употреблявшейся во время мытья невесты в бане, подробно рассказывается, как намыленная вехотка (мочалка) соскользнула невесте в … Особенно много мата в детском фольклоре («Тики-тики-точки, ехал … на бочке, а … в тележке щелкала орешки…» и т. д.). И даже великовозрастные кадеты и юнкера уснащали «Звериаду» и «Журавля» неподходящими даже для нынешней печати словечками. В армии грубая брань была самым обыкновенным явлением, срываясь с губ лощеных аристократов. А уж моряки вообще считались отъявленными сквернословами: в экстремальных условиях на парусном корабле площадная брань, лившаяся широким потоком с командного мостика, была просто