Андрей Губин - Молоко волчицы
— Ну чего ты, вот он, твой Митька, чего ему, бугаю, делается!
Примчалось станичное начальство на хромом коне в санках. Откуда-то появился корреспондент, просил сотню снова сесть на коней и обвешаться оружием — фотографировать будет. Пришлось влезать на коней, хотя нет уже сил, а вороненая сталь, верная, безотказная, смертоносная, оружие это насточертело.
С юных лет наган и шашка были продолжением рук Спиридона — такой ему выпал век. А теперь все, точка, каюк — надо сдавать, расставаться с верной сталью навсегда. Старое казачье оружие дорого ему и тем, что он не принял ни чудовищных калибров дальнобойной артиллерии, ни мин, ни авиабомб. Их и оружием называть не хочется, они действуют как бы самовольно против людей. Нажмет рычажок плюгавенький паршивец в окулярах — и душ двести, а то и триста взлетят в небо кусками требухи. Или, к примеру, газы — какое же это оружие? И он погладил рукоять старого, отцовских времен, кинжала.
Спиридон и Дмитрий не хотят стоять рядом, набычились друг на друга. Вражда совхоза «Юца», где жил Спиридон, и колхоза имени Тельмана началась еще в пути. Командир доказывал, что скот совхозный, в крайнем случае пополам с колхозом, а зоотехник настаивал гнать коров в колхоз. Игнат и женщины — Иван не вмешивался в большие дела — приняли сторону зоотехника: колхоз беднее совхоза. Спиридону все равно, куда гнать коров, но спор распалил его, и он в сердцах сказал загребущему племяннику:
— Ты бы все захапал, как твой отец, порода такая чертова!
— Есауловская порода! — ответил Митька.
— Язык у тебя длинный, артист! Есауловы разные! А ты хам бешеный! И пуля такого дурака не взяла!
Председатель колхоза начал митинг. Более ста коров, пятнадцать пар рабочих быков, три бугая, десять коней — целое богатство для разоренного хозяйства.
— Девять коней! — поправил Игнат, его жеребец не колхозный, а лесничества.
Люди выступали и выступали — накипело за время оккупации. Подвиг семерки вырастал с каждым оратором. В довершение всего полковник показал народу немецкий, снятый с Эльбруса флаг.
И вот они, хмурясь, пожали руки. Игнат вернется в леса — отбирать топоры и веревки у баб и ребятишек, которых холод погонит за дровами. Крастерра станет секретарем горкома комсомола. Дмитрий, Нюся, Люба уже дома, в колхозе. Иван определится кучером в стансовет. Спиридон Васильевич доложится, почему не в тюрьме, и начнет последний, спокойный этап жизни. Каждому дадут по корове — Игнат и Крастерра откажутся, а Спиридону и персональную пенсию как почетному колхознику. Всех их наградят орденами и медалями — Славы, «Партизан Великой Отечественной войны» и «За оборону Кавказа». Потом все получат «За победу над Германией». Было восстановлено звание георгиевского кавалера — и Спиридон носил еще четыре креста, добытых в первую войну и чудом сбереженных женой. Немецкие кресты таскал в кармане.
За обилие наград Спиридона Васильевича до конца жизни будут называть полковником.
Ну, вот и весь рассказ о казаках нашей станицы. Но когда я останавливался здесь, меня просили продолжить, что было дальше, интересуясь и казачьей стариной; уже позолоченной временем.
«Я пил — и думою сердечной Во дни минувшие летал, И горе жизни скоротечной, И сны любви воспоминал»[21].
П р е д а н ь я с т а р и н ы г л у б о к о й,элегий песенный полет,я помнил вас, хранил до срока,и час пробил — как мой пробьет: все уплатив по звездным ссудам,что брал, молясь одной звезде,хочу уйти пустым сосудом,оставив зерна в борозде.Так оставляли мои предкив земле родной и честь, и прах,когда станицы были редкив суровых, словно смерть, горах —у медных скал, в лесах зеленых,среди лазоревых лужков…Немало шкур сползло соленыхс ладоней пришлых мужиков.Пригнали нас с раздольной Волгик порогу ада — на Кавказ.Болота, кручи, змеи, волкида в небесах Эльбрус-алмаз.Боролись. Гибли. Обживались.Станицу строили в глуши.Вокруг станицы волновалисьшумящим морем камыши.Из камышей вставало Солнце. А также с визгом и л ь а л л а хиз камышей летели горцына злых и тонких скакунах —на русский стан, дать русским сдачи,арканить баб, бить наповал…Передовой пикет казачийсигнальный выстрел подавал.И, резво покидая степь,бегут мужички вязкой тиной —с детьми, узлами и скотиной —во храм, где на воротах цепь.Бегут с недопеченным хлебом,недоварив в котлах обед.И поп мужик служил молебено даровании побед.И бабий крик разноголосый мял мощный колокола гуд.А мужики, бросая косы,на горцев с пиками идут.Так стал переселенец сельский,когда стояли биваком,сын Старицких, мужик расейский,заядлым терским казаком.Теперь он не подвластный мерин: терпи — и будешь атаман.Тогда казак себе отмерилдве балки, рощу и лиман.Зажил уверенно и мерно.Как тесно стало им в избес подругой лет, Маланьей верной,он хату выстроил себе,с весны ломая синий камень.Темна светелка и тиха,мол, не красна хата углами,а пирогами. Петухаи кошку первыми — обычай —пустили в хате походить.Явился поп в святом обличье,кадилом дымным стал кадить.Чтоб черт в дому не строил козней,чтоб был всегда в печи пирог,Парфен, подвыпивший и грозный,прибил подкову на порог.А домовой сам поселился в трубеи вьюшками гремел.Хозяин дома веселился —рубли в загашнике имел.И жбан ведерный чистой водкибыл выставлен крапивы злей.И пели песенные глотки,и пили до зеленых змей.Парфен был малый со смекалкой.Открыв лавчонку за углом,он надпись озарил мигалкой:«Торговый и питейный дом».Он мазал деревянным масломкопну заржавленных волос.И, башлыком покрывшись красным,ходил на сход, как повелось. Вставал чуть свет. От ранней ранитрудился день. По вечерамходил к любовнице как в баню,а в баню — словно в божий храм.С крестом на шее, по субботам,велев поставить самовар,он сто пудов — мякину с потомводой подкумскою смывал.И из предбанника с разбега,в чем мать родная родила,катался он в сугробах снега,как конь, порвавший удила.Потом к столу. В дурманной лени,смеясь, щипать за спины снох,пить чай-китай до отупленьяи спать, не чуя задних ног.Считал он: дочки сын полезней:мол, сын не из дому, а в дом.Лечился он от всех болезнеймолитвой, чаркой и трудом.Бывало, столб спиной разломитиль закружится голова —идет грести валы соломы,плести плетни, колоть дрова…Чекмень Парфена не лицован.Парфен умел читать Псалтырь.Задорно пел стихи Кольцова,как шел с косой в степную ширь.Давал шлепки Гаврюшке, Машке,когда под вечер — «Тише ешь!» —хлебали, все из общей чашкипо старшинству густой кулеш.Стояла в бочке арака.Ночами шли сюда с посудой. Давал и в долг — не дуракам: его спаси, а он осудит.Когда метель гудит по трубам,замок навесив на корчму,под кисло пахнущим тулупомночами думал: что к чему.Он жил, считай, во время оно,у бога милостей моля,слуга отечества и трона и враг мюридов Шамиля.Супруга верная Маланья,рога крутившая быкам,когда прошла пора пыланья,как стог, разлезлась по боками мужа стала звать «медведь мой».Еще с российского селаполночной, чернокнижной ведьмойза щучью извороть слыла.Забот и дел немало разных.Пахала, сеяла она.Носила восемь юбок в праздник,да так, чтоб каждая видна.С ружьем в телеге в поле жала —умела и кинжал держать —и тут же под копной рожалаи продолжала жито жать.В руках держала мужа цепко: гулять гуляй, но не блуди.Парфен пустил по пузу цепку.Часы как орден на груди.В Подкумке век бежит вода.Текут года. Летят года.Всю жизнь мечтал сходить Парфенв Ерусалим, к горе Афон.Но накопил под старость гривен,слепил кувшин, в огне обжег.Со звоном красномедный ливеньпролился в глиняный горшок.Догляда требовали лавка и самогонный инструмент.А там, поди, у г р о б а давка —в Ерусалим все не момент. Имел коней, детей и дроги.Осьмидесяти с лишним летон при достатке умер в боге,пропев духовный стих-куплет.Он загодя себе могильныйотмерил дом перед концом.Каменотес рукою пыльнойна камне начертал резцом:«Покойся, раб, и жди восстанья,для вековечного блистанья,при трубах Страшного суда».И камень приволок сюда, где нет забот, где сладок сон,где спит мой дед, где счастлив он.И тем гранитом привалили Парфена утлую ладью.И все покойника хвалили —и поминальную кутью.Гаврил Парфенов, парень бравый, от панихиды по отцешалил по балкам и дубравамна офицерском жеребце — от юцких балок до Кичмалки.Довольно скоро он пропил отцову лавку, рощу, балки,сам и копейки не скопил.Дух рыцарства возобладалнад духом свечек, дегтя, пота. Он под чихирней в дни работы философически лежал.Ружье кременка, ветра мчанье,звон шашек, на тропинке кровь…А утром во дворе мычаньечужих недоеных коров. И горский переняв обычай,чтоб меньше было в нем примет,сменил Гаврил азям мужичийна карачаевский бешмет.Вся жизнь его в парадном треске и в синий дым душа пьяна.На фронте не погиб турецком,так околел бы от вина —неделю сотней всей гуляли, проспиртовали весь аул.Вернулся в золоте регалий,за храбрость чин подъесаул.Ковров, подушек, оттоманок привез из Турции герой.Он был помощник атаманаи жил все там же под горой.Вмешался бес: уже не лавку —пропил станичную печать,петровский рубль. Ему отставку,велев о сем стыде молчать,он офицер ведь, б л а г о р о д ь е! Но час пришел попутал враг:иль утопился в половодье,или сорвался в буерак.Преданье есть еще плачевней:за горечь давнюю обидв отцовской пропитой харчевнепод руку пьяную убит.Есть слух еще: отравлен ядом —полтавским бешеным вином…Положен он с папашей рядом, под тем надгробьем, и на немначертано косы обломкомна память вечную двоим:«Гаврило сын, пример потомкам,почил с родителем своим».И гроб его в качаньях мерных несли четыре казака,четыре сослуживца верных Его величества полка. Сан атаман — сражались вместе — сняв шапку, пред толпою рек:«Не знаю, как он был в семействе,одно — был точный человекколоть ли, резать басурмана,иль угонять от них гурты.Прошел, как черт, без талисманавсе азиатские порты».И все печальные с кладбищавернулись на помин души. Дымилась под раиной пища,за кувшином — раки кувшин.Светила полная луна.И чара пенилась полна.Как ветеран старинных сеч,чье тело все сплошная рана,тут атаман продолжил речь, умяв за друга полбарана: «Конечно, он, Парфеныч, пил, но и награды, не копил, он с горя первого Егорияв Азовской крепости пропил.И снова в бои. И так все годы —костры, дозоры и походы. Ворвался первым в Букарест —опять и Бант ему и Крест. За жизнь сточил две славных гурды».Еще сказал, жуя шашлык:«Запомнили жиды и курды его малиновый башлык»…Развеялась та жизнь, как дым.Пора вернуться нам к живым.
Пока гадали, как жить дальше, наступила ранняя февральская весна. Таял снег, чернели глинистые рвы, припекало рабочее солнце, обнажая раны многострадальной земли — окопы, могилы, воронки. Еще хрустели под ногами гильзы, осколки, стаканы снарядов. Время от времени над домами взметывался взрыв, люди с ужасом сбегались к трупам, чаще всего детским, с черными, обуглившимися лицами, вырванными животами, руками и ногами, повисшими на деревьях или проводах, — продолжали действовать гостинцы дедушки Круппа: запалы, гранаты, минные взрыватели.