Андрей Губин - Молоко волчицы
Тогда он хотел сказать ей правду, внезапно открывшуюся ему. Что его жизнь была цепью заблуждений, что ему, как святому Христофору, подобает иметь песью морду, что он зверь среди людей, — и в доказательство этого волчий вой потряс окраину. Она, недослушав, уходила. Он рвался к ней, уходящей навсегда, целовал ее следы, пока не подняли его вновь прикладами.
Ему открылось, что мимо главного земного богатства — любви Марии — он прошел с небрежной беспечностью: «Баб, что ли, мало!» И захотелось жизнь свою сплюнуть, как прогорклую слюну похмелья. С радостным удивлением узнал: он всегда любил ее, любит и сейчас и будет любить во мраке будущей жизни, т а м дожидаясь с ней встречи, ведь земные коммерции он закончил.
Еще он подумал, что был самым сильным по живучести в станице, а кончает как бездомный пес, и что слабые, добрые, как Мария, ее сын Антон, были опорой станицы в самое лихолетье, а он вот, сильный, задул и свою свечу…
…На дне глубоком зальдели ребра колес арбы. В Синий яр косо бьют снега. Немцы уткнули носы в воротники шинелей и тулупов. Кажется, здесь уже можно.
А ему кажется, что еще есть десяток шагов, и торопливо перебирает золотое монисто воспоминаний о первой и единственной любви. По ассоциации с такой же пургой неожиданно ярко вспомнилось — в калейдоскопе памяти перевернулись лица, события, имена, фантомы и гримасы, — четко, словно сейчас, увиделось…
— Стойте! — закричал Глеб.
Нелепо умирать теперь. Он вспомнил все же: дядя Анисим! Вот кто должник! В голодный двадцать первый год пророк занял у него полмеры ячменя, а потом Анисим Лукьяныч смолчал, зажилил должок. Как же, правильно, Анисим Лунь, дрова с ним пилили, камни ломали, дома и лечебницы он строил…
На миг стало выспренне легко. День показался лучшим в жизни. Вот, значит, какой долг не получен. А когда еще Мария…
Он не обращал внимания на движение немцев, вставших против него, и залпа не слыхал.
«А ведь это они стрелять меня привели!» — тут же осенило Глеба радость не хотелось терять. Предсмертный ужас грубо перехватил дыхание, стиснул душу. Мелькнуло спасение: вот если бы все гибли с ним, тогда ничего, легче. И он крикнул, но поздно — никто не услышал его:
— Конец света! — И выстрелов не слыхал.
Труп сорвался вниз. Хлопнулся черепом об ось арбы. Руки хозяина на оглоблях. Крались сумерки. В снежной мгле замелькали какие-то тени собирались на тризну волки или собаки.
Зима.
Завьюженная ночь.
Так кончился четвертый, и последний, роман Глеба Есаулова и Марии Синенкиной.
Здесь кончается и роман «Молоко волчицы» — прошла кульминация, свершилась катастрофа, развязка. Высохло на губах Глеба волчье молоко. Теперь трудно сыскать таких людей в нашей станице — вымирающие пещерные львы. Потому эта книга историческая хроника. Такие люди есть в других с т а н и ц а х, в другом обличье — для них это современный роман. Для казаков — это фамильная поэма, прощание, элегическая песнь, плач о гибели казацкого войска. Но хотя автор вымыслом воспользовался, он, как ни тщился, не смог достичь абсолютной высоты старинных казачьих песен, которые хочется петь и петь дальше…
СМЕРТЬ ЭДЕЛЬВЕЙСА
Холодно. Второй месяц в горах. Выбивались из сил с коровами. Полтораста голов, треть доится. У Любы и Нюси отваливались пальцы — Крастерра доить не научилась, боялась коров. Сдаивать молоко помогают и мужчины. Особенно ловок в этом деле Митька. Завидя его, коровы с разбухшими сосцами лезли к нему, мыча от боли. Митька приучал телят сосать не только своих маток, но и других коров.
Из пещеры-загона так и тек молочный ручеек. Собаки уже не пили из него, ели сметану в ямах, ожидали, когда прирежут очередную издыхающую корову, чтобы лизать теплую кровь, жрать кишки и требуху. Резать приходилось далеко, чтобы коровы не почуяли кровь, — тогда поднимут такой рев, что в станице слышно будет.
Бедствовали с хлебом. Кончилось спиртное. Радовала лишь приближающаяся канонада орудий — надвигался фронт.
Взвод альпийских стрелков заметил стадо и направился к пастухам. Теперь выбора у командира не было — или бежать, отдав скот, или добыть орлиные перья с кепи и цветок эдельвейс с мундиров. Время для занятая позиции было.
На виду у немцев коров погнали по узкому ущелью. Немцы стреляли, но пастух — Иван — не остановился. Стрелки встали на лыжи. Шли осторожно, медленно — стадо никуда не денется. А семь самураев уже перегородили горловину ущелья, прогнав стадо, соснами, сваленными тут до войны. Выше сели Игнат и Митька с автоматом, карабином и пистолетом. Люба и Нюся с ними.
Передние немцы недоумевали — как же прошли коровы? — И повернули на выход. Потом заколебались — как же все-таки прошли коровы? А скорее всего, здесь прячутся люди. На выходе остановились, совещаются. Видимо, все же решили выйти из короткого, с отвесными стенами ущелья. Спиридон пересчитал немцев — двадцать три человека, — и в десяти шагах от взвода, наверху, заговорил «максим». Только этот первый момент, считал Спиридон, и мог решить исход боя. Он не ошибся. В панике упали человек восемь.
От завала били Митька и Игнат. Лесник был снайпером — сделав четыре выстрела, он уложил четырех. Здесь горы обрушились на врага — немцы, теряя солдат, не видели стреляющих. Они ответили выстрелами так быстро, как тигр кусает бок, куда попала пуля.
Но они не видели цели. Бросили гранаты в сторону пулемета, но Спиридон, Иван и Крастерра уже били с другого места — Иван только успевал набивать пулеметные ленты.
Остатки взвода решили взорвать завал. Но меткий Игнат не подпускал их близко. Снова попытались вырваться назад — свинцовый ливень. Тогда залегли, спрятались в густом можжевельнике. Спиридон даже слышал их говор. Патронов он не жалел — и ветки можжевельника падали и падали.
Сразу с горы навалился туман. Спиридон, наверху, заметил это первым. Для оставшихся немцев это спасение — в тумане они незаметно выползут из ущелья. Но когда первый стрелок приблизился к выходу, по-пластунски, пулемет заговорил в упор.
Оставалось последнее — выйти по стене ущелья, пользуясь туманом. Стали слышны слабые удары — крючья вбивают. Ушли бы. Но ветер унес туман. Открылись пять альпинистов на высоте двухэтажного дома, на выступе, и один выбравшийся наверх с веревкой. Этого Игнат снял первым. Потом с уступа свалились двое, повиснув куклами. «Максим» бил до тех пор, пока уроженцы Рейна и Эльбы, победители Альп и Гималаев не вгрызлись в каменные бивни Царя Горных Духов, как еще называется Эльбрус.
Короткий зимний день угасал. Надо успеть до темноты проверить: есть ли еще живые и раненые. Сверху Спиридон насчитал семнадцать трупов. Значит, шесть солдат в можжевельнике. Там они и оказались, тяжелораненые. Но прежде чем идти туда, пустили собак. На мертвых они не лаяли, а у кустов рычали. «В плен не сдаются, гады!» — подумал Спиридон, и тут вышел из кустов стрелок с белым платком. Спиридон показал ему: к выходу. На выходе встретились. Немец объяснил ему, что пятеро его товарищей нуждаются в помощи, остальные убиты. Спиридон собрал сотню, взял оружие мертвых, и пошли в можжевельник. Пять пар глаз смотрели на страшных, бородатых горных духов — вот тебе и пастухи.
— Э, да их уже не вылечить! — сказал Спиридон и пришил автоматной строчкой пятерых раненых к высокой земле Кавказа. — Рассказывай! обратился он к парламентеру и показал на Крастерру.
Крастерра понимала с трудом. Ганс Айсберг, двадцать два года, восходитель по профессии — собирался штурмовать Эверест, мать, невеста, отец погиб в гитлеровской тюрьме; член нацистской партии, протестует против незаконного убийства раненых.
— Незаконного! — засмеялся Спиридон. — Он что, не в своем уме? Спроси его о фронтовых делах.
Идет массовое отступление немецких войск — богиня победы не сопутствует им, война проиграна, но не кончена.
Спиридон смотрел на расстрелянных раненых — один шевельнулся, икнув.
— Какие цветки! — показал командир на трупы двухметрового роста. Мой Васька был пониже, а гвардеец! Теперь матерям отпишут: пропал в горах Кавказа.
Сотня оделась в свитеры, меховые куртки, кожаные брюки, ботинки на шипах. Все документы Спиридон сложил в один планшет. Содержимое вещмешков — хлеб, спирт, консервы, шоколад — в общий котел. Оружие и патроны в арсенал. Зажигалки, фонарики, ножи в пользование. Орлиными перьями украсили землянку, а эдельвейсы остались на рукавах курток. Семь Железных крестов Спиридон раздал поровну своей семерке, а восьмой нацепил себе на грудь — таким образом ему досталось два.
— Вы нарушаете офицерский кодекс о ношении орденов! — сказал пленный Крастерре.
— Чего он хочет? — спросил Спиридон.
Пленный хотел не мало: чтобы его доставили в штаб регулярной армии, отправили письмо матери, покормили.