Кровь и золото погон - Сергей Дмитриевич Трифонов
Павловский, сделав удивлённую мину, спросил:
— Не понимаю, господин капитан, на соединение с какими войсками вы тогда идёте, если армии нет?
— Армия будет, ротмистр, новая русская армия. Можете не сомневаться.
— Во главе с большевиками?
— А вы что, еще верите нашим генералам? Нет, голубчик, они матушку Россию просрали! Только большевики способны сплотить народ на борьбу с внешними и внутренними врагами. Очень советую присоединиться. Иначе окажетесь на обочине.
Капитан говорил спокойно, без пафоса. Чувствовалось, такое решение он принял осознанно, разубеждать его было бессмысленно. Павловский вначале растерялся. Он, молодой офицер, хлебнувший войны по горло, не знал, как поступить. Кроме армии и родной матушки у него ничего не было. Именно это — армия и мать — олицетворялось у него с понятием Родина, Россия, Отчизна. Он ничего не умел, кроме организации убийств. Этому его учили в училище и на фронте. Это он делал профессионально и с удовольствием. Большевики нарушили естественный ход его жизни, сломали армию, растоптали вековые традиции, уничтожают цвет офицерского корпуса, мирятся с германцами, насаждают хамство и вседозволенность черни…
Павловский ничего не ответил капитану. Он встал из-за стола, одёрнул мундир, вынул из кобуры «парабеллум» и на глазах хозяина и его семьи застрелил офицера. Вышел на крыльцо и, встретив сотни недоумевавших от выстрела солдатских глаз, прокричал:
— Братцы! Капитан застрелился! Он не верил в нашу победу над германцем и большевиками! Кто не хочет идти с нами на соединение с русской армией, кто желает гибели России и воцарения бесовской власти жидо-большевиков, могут уходить! Держать не стану!
Строй разрушился. Около сотни солдат отошли в сторону, сгруппировались и двинулись из хутора. Павловский подозвал фельдфебеля Девяткина и взводных унтер-офицеров.
— Два расчёта с «льюисами»[10] быстро отправить вперёд, устроить этим скотам засаду. Первому и второму взводам на рысях обойти их по флангам и ударить из лесу. Изрубить сволочей в капусту. Оружие и патроны собрать. Третий взвод остаётся для охраны хутора. Исполнять!
Подошедшие два прапорщика и поручик слышали приказ, приняли его как должное, заявили о подчинении штаб-ротмистру и готовности исполнять его указания.
После расправы с революционно настроенными солдатами Павловский приказал прапорщику Гуторову профильтровать оставшихся и доложить результаты. К утру в лесу расстреляли ещё десятка полтора сомневавшихся. На третьи сутки Павловский сформировал стрелковый отряд в двести штыков, усиленный его эскадроном, разграбил на прощание хутор и повёл бойцов не на Псков, а на юго-восток, по сосновым борам, планируя в каком-нибудь тихом местечке переждать зиму, отдохнуть и разобраться в происходившем. Вскоре отряд достиг села Липно и разместился в нём и на ближайших хуторах зимовать.
Глава вторая. Булат и ржавчина
1
Ноябрь семнадцатого выдался в северо-восточной Латвии тёплым. После Покрова снега ещё не было. Сосновые боры набухли от сырости, и повсюду стоял крепкий запах опавшей хвои, гниющих веток и несобранных грибов. Павловский, расположивший отряд в селе Липно и на хуторах, сам устроился в просторном доме старосты.
Староста, Андрис Лапиньш, пятидесятилетний здоровяк с аккуратно стриженной русой бородой, голубыми глазами и пудовыми кулаками, мужиком был основательным, с достатком. В хозяйстве имелось несколько дойных коров, в свинарнике похрюкивали боровы и визжали поросята на откорме, отгороженный птичий двор пестрел разнообразными домашними пернатыми. Лапиньш держал четырёх справных лошадей. Две из них были рабочими, породы немецких тяжеловозов, а две ездовые — гнедые кобылы латвийской породы, выведенные путём скрещивания местных латвийских кобыл с орловскими рысаками и немецкими полукровками. Ездовые лошади были крупные, мощного телосложения, с широкой грудью, удлиненным корпусом, покатым и длинным крупом, большой головой с большими глазами и маленькими ушами. Когда староста показывал конюшню и лошадей, Павловский сразу определил породу тяжеловозов:
— Шварцвальдский фукс! Отличная порода: дружелюбный характер, мощные, выносливые и живут долго.
Лапиньш с удивлением взглянул на ротмистра.
— Откуда такие познания? Вы ведь вроде гусар, в основном по строевым? Я-то понятно, действительную службу в артиллерии проходил, под Киевом наша бригада стояла, лошадки у нас мощные были.
Павловский улыбнулся, похлопал ладонью по мощному крупу германца.
— У моей матушки в хозяйстве такая была. Очень мы её любили. А вот ездовые у вас хоть и хороши, но для седла крупноваты.
Староста в ответ тоже улыбнулся, ответил, вроде бы и не возражая:
— Хорошие лошадки, что в седле, что в упряжке. Им в атаку не ходить.
Павловский, чуть помедлив, тихо заметил:
— Как знать, хозяин, как знать.
Лапиньш не придал значения этим словам, пропустил их мимо ушей. А зря.
В доме старосты Павловский занимал тёплую и уютную комнату с широкой деревянной кроватью, платяным шкафом ручной работы, письменным столом и семилинейной керосиновой лампой на нём. Комната выходила в просторные сени, и постоялец не особенно мешал хозяевам. Питались в гостиной за большим столом. После того как вся семья — хозяин с хозяйкой, семнадцатилетняя дочь Лаума и десятилетний Эдгар — усаживались за стол, Лапиньш произносил по-латышски кратенькую молитву (они были лютеранами и не любили многословья), затем звали Павловского.
Стол не ломился от яств, но еда всегда была сытной. Утром хозяйка подавала истомлённую в печи гречневую или пшённую кашу со сливочным маслом, варёные яйца и крепкий душистый кофе. Обеды, в отличие от латышской традиции редко есть супы, всегда начинались с первого: готовились густые щи со свининой, гороховый суп с копчёностями, куриный или грибной супы, уха. Лапиньш как-то признался, служба в армии убедила его в незаменимости первого блюда. Ужинали остатками обеда, либо маленькими пирожками со шпиком, большими блинами из ржаной муки со сметаной, вареньем или шкварками. По праздникам и иногда в воскресенье на столе появлялись жареные куры и утки, домашние колбасы, окорока. В рационе всегда присутствовали варёная или печёная в печи картошка и ржаной хлеб. Хлеб этот, напичканный тмином и ещё какими-то душистыми добавками, Павловский терпеть не мог, но тщательно скрывал, чтобы не обидеть хозяев.
Он очень боялся, что хозяева будут соблюдать все посты, и его рацион резко сократится. Но