Михаэль Вик - Закат над Кенигсбергом
Это, в самом деле, мой день, и как хорошо, что бар-мицва сегодня только у меня одного. По узкому коридору мы входим в синагогу, где мне отводят особое место. Все внимательны ко мне и ведут себя, как со взрослым, заслуживающим уважения. Мое волнение возрастает. Я слегка беспокоюсь, действительно ли хорошо все выучил. Мне предстоит прочесть довольно большой отрывок из Торы. Почти все начало службы проходит мимо моего внимания. Я все сильнее волнуюсь перед своим «выходом». Ожидание великого момента тянется бесконечно. Но наступает и он.
Из шкафа торжественно извлекается Тора, и ее кладут на столик, напоминающий алтарь. Я знаю, что предстоит выслушать несколько абзацев, прежде чем дойдет очередь до моего. Сейчас я чувствую себя гораздо увереннее, ведь все это я учил не один год. Звучит призыв, и я, в бархатной ермолке и в талесе, выступаю вперед. Кантор отходит в сторону, и, коснувшись деревянных рукояток свитка Торы, я совершаю низкий поклон и произношу древнееврейское благословение: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь Вселенной, открывший нам слова истины». Подбадриваемый взглядами и жестами раввина, кантора и его помощника, я занимаю место слева от Торы. Еще не пришла моя очередь читать. Я стою рядом с кантором, который громким, звучным голосом пропевает последний абзац, предшествующий тому, что выучен мною. И тут наступает тишина, заполнить которую надлежит мне. Всеобщее внимание приковано к тому, что я сейчас произнесу. «Браха» лишь предваряла тот важный момент, который сейчас наступил. Свиток Торы содержит неогласованный древнееврейский текст, вокальные схемы я должен знать наизусть. Первые слова получаются у меня несколько тихо и хрипло. Я сразу же замечаю это и заставляю себя петь громче и чище. Это удается, и я безупречно довожу свой отрывок до конца. Теперь я занимаю место справа от Торы, а кантор продолжает чтение со следующего абзаца. Оно длится лишь несколько минут. Я снова кланяюсь и произношу другую «браху». Раввин благословляет меня и возносит молитву за моих родителей, о чем мы договорились заранее. Затем я возвращаюсь на свое место и жду окончания чтения Торы, поскольку за ним последует обращенная ко мне проповедь. Это очень проникновенная проповедь, в ней много говорится о верности и постоянстве. С плащом, в который странник кутается во время бури и снегопада и который он снимает, как только пригреет солнце, раввин сравнивает иудаизм, иудейскую религию, обеспечивающую защитой в годину бедствий. В дальнейшем я буду не раз об этом размышлять и спорить с самим собой, но в тот момент я твердо верил, что раввин прав. Я взволнован, возбужден и счастлив. Меня все поздравляют.
Уже поздно, и мама пытается уговорить меня отправиться домой на трамвае. В другой раз, только не сегодня. И вновь долгий путь, позволяющий о многом подумать. Ясно чувствую, что в проповеди звучало сомнение в том, сохраню ли я свою веру. Что еще могли означать наставления раввина?
В то время преданность иудаизму виделась мне в соблюдении многочисленных заповедей, значение которых я никогда не мог понять. Не только у предписаний относительно пищи, но и у многих других отсутствовало логическое обоснование, а поступать вопреки здравому смыслу только оттого, что несколько тысячелетий тому назад Моисей потребовал соблюдения определенных правил поведения, было очень нелегко. Поэтому вполне могло случиться, что в скором времени «плащ» иудаизма показался бы мне тесен.
Я нисколько не сомневался в том, что в тяжелые времена — а приближение еще более тяжелых чувствовалось всеми — благоволение Божье жизненно необходимо. Но ныне мне представляется весьма спорной идея посвящать все помыслы и заботы правильному выполнению библейских предписаний перед лицом угрозы массового уничтожения. Обеспечение личной безопасности путем отказа от трамвая по субботам? Пассивная покорность судьбе как служение Богу? Сколько миллионов представителей всех конфессий, принявших мучительную смерть, своим самоотверженным поведением снискали Божьего благорасположения? Умозрительный аргумент, что наитяжелейшие испытания уготованы тем, кого Бог больше всего любит, покажется знающему, что творилось в концлагерях, циничной насмешкой над убитыми. Боль, ощущаемая матерью, отцом, ребенком, которых разлучают на пороге смерти, как это часто происходило перед газовой камерой или расстрелом, настолько велика и непосильна, что эта форма страдания никак не подпадает под категорию Божьего испытания, а будь это действительно испытанием, насылающий его являлся бы самым жестоким существом из всех, которых человек способен вообразить. Он не был бы «Отцом небесным», заслуживающим таких определений, как «милосердный», «справедливый» и «любящий». Но все эти мысли стали у меня появляться лишь позже, и вместе с ними «лик Божий» стал обретать новые черты.
Бар-мицва весьма неторжественно завершилась подарками. Однако огромное значение этого дня не подлежит сомнению. По мере моего взросления, обретения нового жизненного опыта и знаний мое представление о Боге менялось, но бар-мицва осталась важной для меня встречей с ним. Я много думал о нем в минуты смертельной опасности, а также тогда, когда пытался обрести веру. Даже при молниеносных озарениях, когда мне открывалось будущее и внутренний мир — собственный и других людей, я ощущал присутствие Бога как чего-то непредставимого. Постепенно он становился для меня первородной силой, энергией, изначально присущей всему. Этика Спинозы, Бхагавадгита и буддизм, христианское учение о любви и просто природное здравомыслие меняли, словно разные линзы, мое видение Бога и уводили меня от ритуалов, соблюдением которых я надеялся привлечь к себе Его внимание.
В то самое время, когда проходила моя бар-мицва, Геринг поручил Гейдриху подготовить «реалистичное и конкретное окончательное решение еврейского вопроса» в европейских странах, находящихся в сфере влияния Германии. И всего несколько недель спустя в концлагере Хельмно под Познанью и в Освенциме опробуют первые газовые камеры, а в Бабьем Яру под Киевом уничтожат 34 тысячи евреев.
Желтая звезда
Мама заботилась о том, чтобы не угасал мой интерес к литературе, контрастирующий с происходящим и помогающий сохранить надежду. Музыка раскрывала свою мощь и, как всегда в трудные времена, брала на себя роль утешительницы. Мудрые изречения укрепляли веру в добро, и всякое проявление человеческой теплоты обнадеживало, придавало уверенности.
Никто не знал, что пошли последние месяцы учебы и общения со школьными друзьями, но все так торопились жить и чувствовать, что объяснить это можно одним — неосознанным ощущением надвигающейся беды. Труд Эрвина Петцалля на еврейскую религиозную тему уже перевалил за сотню страниц, Манфреда Хоппа уважали за его феноменальную способность запоминать исторические даты, я пробовал силы в сочинении глубокомысленной прозы, а дома писал картину за картиной и разучивал концерт Мендельсона и этюды Роде. Во внешкольное время нас приглашала к себе домой фрейлейн Вольфф для чтения Шекспира по ролям.
Отправляясь в город на велосипеде, я надеялся увидеться с Рут, без которой скучал. Как бы случайно встречаясь, мы старались скрывать свои чувства. Правда, порою, точно бес попутал, мы обменивались колкостями, но, как правило, оказывали друг другу знаки внимания и приязни, отчего причиняемые друг другу страдания, будто их и без того не хватало в жизни, чередовались с блаженством, к которому мы так стремились.
Соседский Клаус навещал меня регулярно. Если же я приходил к нему поиграть с его чудесной железной дорогой, то детскую запирали снаружи, чтобы никто из других родственников или случайных посетителей не узнал, что семья Норра поддерживает контакты с евреями. Нам, детям, удавалось не уделять много внимания антисемитской клевете, плакатам и предписаниям. До сих пор мои обиды и разочарования, бывшие следствием ужасной политической обстановки, хоть и оставляли след, все же не воспринимались как нечто из ряда вон выходящее. Не меньше унижений и обид выпадает на долю ребенка с косоглазием или иным физическим пороком.
Большая политика и война оставались для меня чем-то непостижимым. Тем, чему, как погоде, бессмысленно сопротивляться. В безотчетном возбуждении я следил за продвижением немецких войск в глубь России, отмечая цветными булавками на висевшей в моей комнате карте каждый новый взятый город. Зачем я это делал?
В те дни мой единокровный брат Петер посетил отца. Он был нацистом и офицером бронетанковых войск и имел высокие боевые награды за участие в польской, французской и российской кампаниях. По понятным причинам отношения между Петером и отцом были очень напряженными, и мы не знали, как Петер отнесется к маме и ко мне. И действительно, держался он надменно и холодно, отвергая всякую любезность с нашей стороны. Пока он разговаривал с отцом в гостиной, его офицерская фуражка висела рядом с зеркалом в коридоре. Мама была на кухне. Я осторожно взял фуражку и, надев ее, долго рассматривал свое отражение. О чем я тогда думал? Сейчас не вспомнить, знаю лишь одно: не будь у меня той же склонности к щегольству, что побуждала многих молодых людей носить униформу и знаки воинской доблести, я бы никогда не примерил эту фуражку. Нет, все-таки различия между Петером и мною были не столь значительны, как велят считать Железный крест и еврейская звезда.