Ольга Елисеева - Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины
Другая черта планировки Москвы, необычная для европейцев и нехарактерная для Петербурга, — отсутствие четкого деления на кварталы бедноты и знати. В Первопрестольной роскошный особняк мог соседствовать с лачугой, дома стояли вперемежку, чем действительно напоминали азиатские города, например Константинополь. Сегюр говорил о смешении «изб, богатых купеческих домов и великолепных палат многочисленных гордых бар»[721]. Австрийский император Иосиф II, посетивший старую столицу России в 1782 году, в качестве комплимента заметил, что он увидел город, где дворцы не подавляют хижин.
Соперничество двух российских столиц всегда отмечалось иностранцами. Но трактовалось по-разному. «Горожане московские, в первую голову богатые, жалеют тех, кого служба, интерес или честолюбие понудили покинуть отечество, ибо отечество для них — Москва, а Петербург — источник бед и разорений»[722], — писал Казанова. При нем, в 60-е годы XVIII века, Первопрестольная была еще предпочтительнее для жизни, чем ее северная соперница, и дворянство, чуть только оказывалось свободным от службы, стремилось поселиться здесь, на приволье. К концу века картина изменилась. «Желание погреться в лучах, испускаемых троном, столь велико, что придворные стремятся получить любой знак милости от престола. Результаты подобных отношений очевидны: знатные москвичи, живущие вдали от Петербурга, не могут не чувствовать себя ущемленными — в имперской диадеме их жемчужина не самая яркая»[723], — язвительно замечала Кэтрин Вильмот, не симпатизировавшая благородному сословию старой столицы.
Причиной такого отношения не в последнюю очередь было обилие хорошеньких молодых дам, на фоне которых сестры-ирландки терялись. О красоте и обходительности москвичек писали часто. Именно в Первопрестольной иностранцы обращали внимание на русский этнический тип. Вероятно, в Петербурге он был растворен среди множества других национальных типажей, а в старой столице встречался в концентрированном виде. Миранда вообще восхищался русскими. «Какие все же у сей нации замечательные юноши!»[724] — восклицал он, увидев построение учеников Кадетского корпуса. В другой раз путешественник отмечал в дневнике: «Зашли в несколько крестьянских хижин, бедных и душных, но юноши, как и везде в России, необычайно красивы»[725].
Дамы же не оставляли равнодушными многих. «Я нашел, что женщины в Москве красивее, чем в Петербурге, — писал Казанова. — Обхождение их ласковое и весьма свободное, и чтобы добиться милости поцеловать их в уста, достаточно сделать вид, что желаешь облобызать ручку»[726]. Единственной неприятной особенностью казался обычай румяниться. «Я зашел в… церковь, весьма богатую по своему убранству, где обратил внимание на нескольких женщин из купеческого сословия, наряженных в „фату“ — белую накидку, вышитую золотом, серебром, шелком и т. д. Лица у всех искусно накрашены, хотя, сказать по правде, они в этом нимало не нуждаются, ибо природа наделила их весьма привлекательной внешностью, — писал Миранда. — …Мы несколько раз объехали место, где происходило гуляние, любуясь дамами и юными девицами… и все красивы как на подбор»[727].
Стремление румяниться, белиться и подводить глаза по восточной моде отмечалось всеми наблюдателями-европейцами. В купеческой среде у замужних женщин еще встречался обычай покрывать зубы черным лаком, как делали в Китае и некоторых азиатских странах. Если учесть, что врачей-дантистов почти не было, то традиция маскировать разрушение эмали не покажется такой уж неразумной.
Если Миранда находил, что дамы накрашены «искусно», то Виже-Лебрён, напротив, писала о неумелом использовании косметики: «Жены купцов тратят большие деньги на свои туалеты… Причесываются они с великолепным изяществом. На шляпках, нередко украшенных жемчугом, носят широкие драпировки; они закрывают лицо полутенью, и сие, надобно заметить, вполне уместно, поелику у всех лица набелены, напомажены, а ресницы накрашены черной краской в самой безвкусной манере»[728].
Потребность краситься настолько вошла в привычку, что поправлять макияж прилюдно не считалось чем-то зазорным. Миранда нарисовал характерную сцену, виденную в Благородном собрании: «Есть тут… туалетные комнаты, где дамы то и дело обновляют краску на лице… Одна девушка усердно предавалась своему занятию на глазах у всех. Мой приятель Корсаков пытался уверить ее, что в подобных ухищрениях нет нужды. „Полноте, сударь, — возразила она. — Прилично ли являться вечером с бледными утренними румянами?“ Черт знает что за представления о приличиях у этой дамы!»[729]
Его слова подтверждает Янькова: «Тогда белиться не считалось предосудительным, но и не требовалось как необходимость, а румяниться должны были все. Помню, что однажды я приехала в собрание, пошла прямо в туалетную и остановилась перед зеркалом поправить свои волосы. Передо мной стоит одна Грязнова и румянит свои щеки. Один барин, стоявший сзади нас, подходит к ней и говорит: „Позвольте, сударыня, вам заметить, что левая щека у вас больше нарумянена“. Она поблагодарила и подрумянила и правую щеку. Теперь румянятся потихоньку, а тогда это составляло необходимое условие, чтобы явиться в люди»[730].
Путешественники-мужчины соглашались во мнении о красоте местных дам. А темпераментный Миранда, все поверявший личным опытом, заявлял, что москвичка «в пылкости не уступит андалузкам»: «Слуга привел мне русскую девушку, которая показала себя в постели сущей чертовкой… За ночь я трижды убеждался в этом. Утром она ушла, удовольствовавшись пятью рублями»[731].
Путешественницы-дамы были не столь благосклонны. «Любуюсь всеми без исключения крестьянами, — писала Марта Вильмот. — …Мне кажется, мужчины в целом красивее женщин, но те и другие превосходят простой ирландский народ»[732]. Не стоит объяснять слова британской гостьи одним чувством соперничества. При всей миловидности, свойственной славянкам, грубость черт, присущая простонародным лицам, еще не смягчалась у большинства воспитанием и образованием. Для сильного пола это было несущественно, ибо могло считаться проявлением мужественности. Но девушкам полагалось олицетворять собой нежность…
Совсем по-иному звучат слова Виже-Лебрён. Восхищаясь красотой знати, особенно женщин, она, переходя к простонародью, вдруг заявляла: «В своем большинстве русские некрасивы, но у них простая и благородная манера держаться, и это лучшие в свете люди»[733]. Эти слова не случайны. Однако у них другая культурная подоплека, чем у отзыва мисс Вильмот. Аристократов художница видела либо в европейском платье, либо облаченными в стилизованные эллинские одежды по тогдашней моде. В таком облике они отвечали ее представлениям о прекрасном. Народный же костюм сам по себе портил тех, кто в нем ходил, — их привлекательности Виже-Лебрён просто не замечала, как не замечала красоты Кремля или Соборной площади. Ее эстетические потребности лежали в иной сфере.
Кстати о модах. «Вообще, москвичи большие модники и считают, что превосходят петербуржцев!» — писала Марта. В тот момент, когда мисс Вильмот прибыла в старую столицу, верхом изящества считались кружева и дорогие турецкие шали. «Здесь каждая женщина носит шаль!»[734] — с удивлением восклицает гостья Дашковой. И было чему поражаться, поскольку цены кусались: «Княгиня подарила мне большую турецкую шаль, которая стоит 30 гиней, а в Англии, думаю, может стоить 50–60»[735]. В другом месте она замечала, что настоящие турецкие шали очень дороги, они стоят 200–300 рублей. «Все носят шали… и чем их больше, тем больше вас уважают. У меня шесть. Нужно сказать, что мода эта чрезвычайно удобна. Шали бывают огромными (даже в три человеческих роста), один конец ее обертывают вокруг руки, другой спускается до земли. Княгиня подарила мне браслет со своим портретом, подобные браслеты носят на левой руке и называют „sentiment“»[736].
В следующем письме она сообщала: «Из Москвы для меня прибыли два ослепительно великолепных клока. Один из серого шелка, с капюшоном, подбит мехом и отделан соболем (покроем похож на плащ), другой для менее торжественных случаев, сшит также из черного шелка, стеганый. Кроме того, княгиня заказала для меня два салопа, отделанных мехом»[737].
Питерскую знать путешественница презрительно окрестила «Slamikin» по имени одного из героев английской музыкальной комедии Дж. Гея «Опера нищих», не обращавшего внимания на свою одежду. Между тем французская мода на изысканную небрежность костюма уже начинала появляться в Северной столице. Далеко не всем удавалось следовать новому стилю с необходимой грацией. Иногда попытки выглядели смешно. Московское запаздывание в моде казалось безопаснее.