Ольга Елисеева - Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины
Конечно, заказ на многие корабли можно было отправить в Англию, как часто и происходило. Траты вышли бы меньше. Однако в таком случае о развитии собственных верфей и обучении людей пришлось бы забыть. Европеизация России шла не только путем покупки готовых товаров в более развитых странах, но и, главным образом, через воспитание мастеров на месте.
На страницах писем и дневников мелькают суждения о духе города. Столицу не находили ни многолюдной, ни беспечной, особенно по сравнению с Москвой. «На улицах невероятно мало людей, — замечал Миранда. — Петербург вообще трудно назвать веселым городом»[706]. Но главное свойство Северной Пальмиры — отсутствие ярко выраженных национальных черт. «В Петербурге — все иностранцы», — писал Казанова. «Кто знает русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния»[707].
Это замечание весьма тонко. На протяжении всего XVIII века Северная столица оставалась чужим городом как для поселившихся в ней выходцев из Европы — немецкой, французской, английской, итальянской, голландской диаспор, — так и для самих русских. Приезжая из глубины империи на службу, они попадали в непривычный мир, мало напоминавший родные города и села. Перед ними был кусочек Европы, перенесенный на русскую почву и враставший в нее не без труда. Русские занимали в столице места чиновников, офицеров, придворных, русской же была и значительная часть простонародья. Этих людей тоже можно назвать диаспорой, постоянно растущей и изменяющейся под воздействием других колоний. Их привилегированное положение обусловливалось тем, что Петербург принадлежал Российской империи. А уязвимость объяснялась проблемами культурной конвертации — необходимостью менять привычный образ жизни и перенимать чужой.
Те из путешественников, кто не хотел ограничивать свое знакомство с Россией Северной столицей, отправлялись оттуда вглубь империи, в Москву. Без ее посещения впечатление не могло быть полным. Дорога не отнимала много денег. «За восемьдесят рублей извозчик подрядился доставить меня в Москву за шесть дней и семь ночей, заложив шестерку коней, — писал Казанова. — Это было недорого»[708].
Первопрестольная
Удивится ли читатель, если мы скажем, что из всех иностранных путешественников, чиркнувших хотя бы пару строк о Москве, один шевалье де Корберон не восхищался древней столицей? «Долго плутали по этому дьявольски бесконечному городу, который при свете месяца показался мне очень плох. Сомневаюсь, чтобы при свете дня он был лучше»[709], — писал французский дипломат. Менее склонные к ипохондрии наблюдатели смотрели во все глаза.
«Вид этого огромного города, обширная равнина, на которой он расположен… тысячи золоченых церковных глав, пестрота колоколен, ослепляющих взор отблеском солнечных лучей, это смешение изб, богатых купеческих домов и великолепных палат многочисленных гордых бар, это кишащее население, представляющее собой самые противоположные нравы… европейские общества и азиатские базары — все поразило нас своей необычайностью»[710], — вспоминал Сегюр.
Своеобразие Москвы захватывало приезжих. Но что они видели или, вернее, как интерпретировали увиденное — особый вопрос. Перед ними открывался иной мир — далекий от понятного Петербурга. И здесь на помощь теряющемуся в водовороте красок сознанию приходила привычная шкала: Восток — Запад или, если угодно, Древность — Современность.
Любопытно обратить внимание на систему уподоблений, которыми пользовались иностранные путешественники, попадая в Москву. Она позволяла им связать нечто совершенно новое, чему они не находили аналогий в европейской действительности, со знакомыми по книжкам картинами. И здесь Азия, с ее многоцветьем, становилась неистощимой копилкой сравнений. Платки на головах у женщин уподоблялись чалмам, хотя на Востоке это сугубо мужской предмет туалета. Маленький калмык, пляшущий перед гостями в доме одного из московских бар, — китайским рисункам на веерах и фарфоровых вазах. Колокольни — минаретам. Рынки — турецким базарам.
«Наконец я достигла древней и обширной столицы России, — писала Виже-Лебрён. — Мне показалось, будто я попала в Исфаган, рисунки которого когда-то видела, настолько сам вид Москвы отличается от всего, что есть в Европе… впечатление от тысяч позолоченных куполов с огромными золотыми крестами, широкие улицы и роскошные дворцы, отстоящие друг от друга на таком расстоянии, что между ними находятся целые селения»[711].
Особым образом в ряд сравнений вплеталась древность. Танцующие в трактире цыганки выглядели, как терракотовые статуэтки. «На цыганках были шитые золотом парчовые шали, прикрепленные к одному плечу, — рассказывала Кэтрин Вильмот. — В ушах монеты. Как великолепно цыгане исполняют… египетские танцы! Они выглядели в точности, как танцующие фигурки, найденные в Геркулануме и Помпее»[712]. Еще на подступах к Москве, в Твери, Сегюр записал: «При взгляде на толпу горожанок и крестьянок в их кичках с бусами и в их длинных белых фатах, обшитых галунами, богатых поясах, золотых кольцах и серьгах можно было вообразить себе, что находишься на каком-нибудь древнем азиатском празднестве»[713].
Следует помнить, что в ту эпоху любая азиатская стилистика: будь то наследие Индии, Японии или Турции — в большинстве случаев не воспринималась как «красивая». Господствовало тяготение к умеренному, классическому вкусу, отступления от него считались варварством. И хотя китайский фарфор или оформление покоев арабесками могли разнообразить интерьер, в целом, для того чтобы увидеть красоту восточных культур, время еще не пришло. Неевропейская архитектура или одежда простонародья назывались «азиатскими» — то есть «безвкусными». Кремль, старинные царские палаты, средневековые соборы не просто не производили впечатление, но и не могли производить в силу культурных предпочтений столетия. Так, Миранда писал о Патриаршем дворце: «Это здание напоминает царский дворец; та же татаро-готическая архитектура, то же безвкусие»[714]. Виже-Лебрён отзывалась о Кремле похожим образом: «Крепость стоит на холме над Москвой-рекой, но в ее архитектуре нет ничего примечательного, кроме ее древности»[715].
Впрочем, не стоит забывать, что старинные сооружения встречали гостей вовсе не в том отреставрированном виде, в каком известны нам. Частью покрытые штукатуркой, частью перестроенные, а главное — не подвергавшиеся ремонту уже несколько десятилетий — достопримечательности Москвы проигрывали в споре с новыми домами. Но и виной их заброшенности тоже стоит считать дух времени — нечувствительность к красоте и стилистике средневековой русской архитектуры. Обращает на себя внимание полное отсутствие упоминаний о собственно русском. Их заменяют понятия «азиатский» или «восточный». Из всего калейдоскопа картинок, которые представляла Москва, глаз европейского наблюдателя не выхватывал характерного национального образа. «Тысячи деталей придают Москве вид азиатского города! — писала Кэтрин Вильмот. — На шпилях церквей чуть ниже крестов блестят полумесяцы — символ триумфа христианства»[716]. Создается впечатление, что русское, как отличное от турецкого или персидского, не воспринималось.
Несмотря на эту странную для современного человека особенность, Москва производила на приезжих сильное впечатление. В первую очередь своей необычной планировкой, из-за которой казалась не одним компактным городом, а сосредоточением множества сросшихся селений, между которыми оставались поля, леса, озера, реки и холмы, постепенно превращавшиеся в парки. «В городе Москве четыре города»[717], — писал Казанова.
«Сколь же огромен этот город! — восклицал Миранда. — Во многом его протяженность объясняется обилием садов, парков и пустырей», «заставляющих усомниться в том, где ты находишься: в городе или в чистом поле». «По дороге встречаются загородные дома, превосходно расположенные, с обилием деревьев и аллей вокруг, и все окрестности города радуют глаз. Как этим людям, вынужденным сжигать столько дров, удается сохранить обширнейшие леса, остается для меня загадкой!»[718] Сочетание деревенского приволья и городского комфорта было отличительной чертой тогдашней Москвы. «Здесь немало прекрасных домов и дворцов, построенных в итальянском, французском, английском, голландском и пр. вкусе»[719], — продолжал венесуэлец. Для него привычнее было воспринимать город не как гнездо усадеб, отстоящих друг от друга на целые версты, а как сумму улиц, регулярно тянущихся по линиям. «Без сомнения, — замечал он, — есть и прекрасные улицы: Новая Басманная, где дома стоят плотными рядами, и Тверская»[720].