Соломон Волков - История культуры Санкт-Петербурга
В 1922 году большевики арестовали Замятина и посадили его в одиночку; по иронии судьбы это была та же тюрьма (и даже тот же отсек), в которой Замятин сидел до революции как большевик. Когда его выпустили, то сначала собрались выслать на Запад, но потом раздумали. За границу Замятин попал только в 1931 году, после того как обратился к Сталину с отчаянным письмом: «В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю не такой тяжкой, как литературная смерть, и потому я прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР…» Умер Замятин в Париже в 1937 году. В России о нем вспомнили лишь полвека спустя, хотя некоторые из самых признанных советских писателей были его учениками.
Замятин, которого в Петрограде называли «гроссмейстером литературы», был уверен, что писательскому ремеслу возможно научить. Для петроградской прозы он выполнил выдающуюся наставническую роль, аналогичную роли Гумилева для петроградской поэзии. На углу Невского проспекта и реки Мойки, в бывшем дворце купца Елисеева (переименованном в Дом искусств) Замятин основал «литературную студию». В маленькой комнате с железной койкой и расшатанным стулом, которую из-за беспрестанного курения один из студентов сравнил с «банкой консервированного табачного перегара», всегда иронично улыбавшийся, элегантно, на «английский» манер одетый, аккуратно причесанный на пробор Замятин предложил завороженным слушателям курс лекций о мастерстве художественной прозы с такими названиями, как «Сюжет и фабула», «О ритме в прозе», «О стиле», «Расстановка слов», «Психология творчества». Это было нечто вроде монастыря для начинающих авторов со строгим и требовательным, но справедливым настоятелем.
Наиболее талантливые ученики Замятина в 1921 году организовали группу «Серапионовы братья», названную так по одноименному роману кумира петербуржцев Гофмана. («Первоначально хотели называться «Невский проспект», – вспоминал Виктор Шкловский.) Они были совсем молодыми людьми, но с весьма богатым жизненным опытом; в описании одного из «Серапионов», «восемь человек олицетворяли собою санитара, наборщика, офицера, сапожника, врача, факира, конторщика, солдата, актера, учителя, кавалериста, певца, им пришлось занимать десятки самых пестрых должностей, они дрались на фронтах мировой войны, участвовали в Гражданской войне, их нельзя было удивить ни голодом, ни болезнью, они слишком долго и слишком часто видели в глаза смерть».
«Серапионы» вызывающе настаивали на своем аполитизме. На вопрос, с кем они – с коммунистами или против коммунистов, – они отвечали: «Мы с пустынником Серапионом». В условиях коммунистической диктатуры это звучало невероятно дерзко. Юный теоретик группы Лев Лунц писал: «Мы верим, что литературные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды».
Кроме Замятина, сильное влияние на «Серапионов» оказал Шкловский, который так привязался к своим ученикам, что даже считал себя входящим в их группу. Подталкиваемые Замятиным и Шкловским, «Серапионовы братья» увлеченно экспериментировали, особенно в области сюжета, который они стремились сделать по-западному увлекательным и стремительным. Вообще ориентация на Запад была характерна для «Серапионовых братьев», что делало их типично петербургской группой. Горький писал о «Серапионах»: «Они хорошо понимают, что Россия может нормально жить только в непрерывном общении с духом и гением Запада». Замятин даже сравнивал этих молодых авторов с акмеистами, этим по преимуществу петербургским литературным движением. Общим для обеих групп было стремление избежать абстрактной символики, повышенное внимание к типичным приметам повседневной жизни, желание каждое слово сделать весомым, особо точным, «отобранным», любовь к яркой психологической детали, часто с экзотическим оттенком.
Но, конечно, рядом с «Серапионовыми братьями» акмеисты казались существами из другой, уже ушедшей эпохи. Ведь они не писали о городских воровских притонах, как Вениамин Каверин, об убивающих грудного ребенка партизанах, как Всеволод Иванов, или об обезумевших от крови, учиняющих жестокий самосуд солдатах, как Михаил Слонимский. Все это были эпатирующие сюжеты. Но самым смелым и нетрадиционным, а также самым знаменитым из «Серапионовых братьев» стал сатирик Михаил Зощенко. Он полемически отказался от многих традиций русской «большой» литературы. Вокруг раздавались требования воспеть революцию в эпических романах в стиле «красного Льва Толстого». Вместо этого Зощенко стал писать небольшие юмористические рассказы из жизни городских обывателей, объясняя свой выбор так: «У нас до сих пор идет традиция прежней интеллигентской литературы, в которой главным образом предмет искусства – психологические переживания интеллигента. Надо разбить эту традицию, потому что нельзя писать так, как будто в стране ничего не случилось». А случилось то, что после потрясений войны и революций крестьяне массой хлынули в большие города, создав огромный новый слой, в советской политической ситуации оказавшийся на поверхности. Новый городской обыватель теперь часто задавал тон в общественной жизни. Но русская литература продолжала опасливо обходить этот господствующий в реальности тип стороной.
Мало того, что Зощенко впервые сделал такого торжествующего обывателя, необразованного и неприглядного, исключительным героем своих произведений. Зощенко начал писать от имени этого наглого филистера. Он создал литературную маску тупой, злобной, жадной и агрессивной человеческой амебы, как бы утверждая, что эта амеба и есть подлинный автор его, зощенковских, произведений. Не только диалоги, но вся словесная ткань ранней прозы Зощенко состоит из фантасмагорического советского «новояза»: гротескной, смехотворной потуги его героя-повествователя говорить авторитетно и «образованно», щеголяя дикими неологизмами и бессмысленными сочетаниями (что делает лучшие произведения Зощенко практически непереводимыми). Это была настоящая революция в русской литературе, тем более успешная, что рассказы Зощенко были виртуозно стилизованы и ювелирно отделаны.
Отношение Зощенко к своему герою было сложным: он и ненавидел его, и боялся, и жалел. Этой амбивалентности массовый читатель в рассказах Зощенко не почувствовал, обманутый их внешним комизмом и простотой. Зощенко иронически говорил: «Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным. Может быть, поэтому у меня много читателей». Сотни тысяч этих новых «бедных» – и финансово, и нравственно, и эмоционально – читателей сделали Зощенко одним из самых богатых писателей Советской России. Его книжки выходили многими дюжинами изданий, огромными тиражами и мгновенно распродавались. Он получал тысячи писем. Стоило ему появиться на улице – и вокруг него собиралась толпа, как это некогда бывало со знаменитым басом Шаляпиным. При этом во внешности Зощенко, в отличие от Шаляпина, не было ничего особенно импозантного. Шкловский описал его так: «Зощенко – человек небольшого роста. У него матовое, сейчас желтоватое лицо. Украинские глаза. И осторожная поступь. У него очень тихий голос. Манера человека, который хочет очень вежливо кончить большой скандал».
Это же стремление Зощенко «не высовываться» отмечал и Чуковский: «Зощенко очень осторожен – я бы сказал: боязлив». При этом Зощенко был храбрым офицером Первой мировой войны, с четырьмя боевыми орденами. Составленная самим Зощенко в 1922 году «таблица событий» его жизни показательна:
арестован – 6 раз,
к смерти приговорен – 1 раз,
ранен – 3 раза,
самоубийством кончал – 2 раза…
У Зощенко были, без сомнения, возвышенные, даже несколько старомодные представления о чести и достоинстве, но ему хотелось печататься, а политическая цензура свирепствовала. Практически у всех «Серапионовых братьев» были затруднения с цензурой. Чуковский в 1928 году записал разговор с одним из участников этой группы, Михаилом Слонимским, который жаловался: «…сейчас пишу одну вещь – нецензурную, для души, которая так и пролежит в столе, а другую для печати – преплохую». Чуковский со своим собеседником согласился: «…что мы в тисках такой цензуры, которой никогда на Руси не бывало, это верно. В каждой редакции, в каждом издательстве сидит свой собственный цензор, и их идеал – казенное славословие, доведенное до ритуала».
К этой ситуации приходилось как-то приспосабливаться – и психологически, и чисто практически. Повседневная жизнь была тяжелой, часто отвратительной. Но винить в этом правительство становилось с каждым днем все более рискованным шагом. Характерна в этом смысле запись Чуковского, сделанная им в 1927 году после прогулки с Зощенко: «Он очень бранил современность, но потом мы оба пришли к заключению, что с русским человеком иначе нельзя, что ничего лучшего мы и придумать не можем и что виноваты во всем не коммунисты, а те русские человечки, которых они хотят переделать».