Йохан Хёйзинга - Осень Средневековья
От жанра к причудливому, к бурлеску, или, если угодно, к брёйгелеску, всего один шаг. В этой форме комического живопись также сопоставима с литературой. На рубеже XV в. брёйгеловский элемент в искусстве наличествует уже полностью. Он есть в брудерламовском Иосифе из дижонского Бегства в Египет, в спящих солдатах на картине Три Марии у Гроба Господня, ранее приписывавшейся Хуберту ван Эйку1290. Вряд ли кто-либо столь силен в нарочитой причудливости, как Поль Лимбург. Один из персонажей, взирающих на входящую в храм Марию, – в изогнутой, высотою в локоть шапке-колпаке чародея и с рукавами длиною в сажень. Бурлеском выглядит изображение крещальной купели, на которой мы видим три уродливые маски с высунутыми языками. Не менее гротескно обрамление изображения Марии и Елизаветы, где некий герой, стоя на башне, сражается с улиткой, а другой персонаж везет на тачке поросенка, играющего на волынке1291 1292.
В литературе XV столетия причудливое встречается почти на каждой странице; об этом свидетельствует и ее вычурный стиль, и странное, фантастическое облачение ее аллегорий. Темы, в которых Брёйгел давал волю своей необузданной фантазии, такие, как битва Поста и Мясоеда, битва Мяса и Рыбы, уже весьма распространены в литературе XV столетия. Скорее в высшей степени брёйгеловской, нежели присущей Дешану, кажется острая зарисовка того, как в отрядах, собирающихся в Слёйсе для войны против Англии, дозорный видит войско мышей и крыс:
– Avant, avant! tirez-vous ça.Je voy merveille, ce me semble.– Et quoy, guette, que vois-tu là?– Je voy dix mile rats ensembleEt mainte souris qui s’assembleDessus la rive de la mer…
– Вперед! И всяк увидит сам.Сюда, неслыханные вести!– И что же, страж, ты видишь там?– Тьму крыс я зрю, и с ними вместеМышей тож полчища, в сем местеСошедшихся на брег морской…
В другой раз поэт, печальный и рассеянный, восседает за пиршественным столом при дворе; внезапно он обращает внимание на то, как едят придворные: один чавкает, как свинья, другой грызет, словно мышь, третий двигает челюстью, будто пилою, этот кривит лицо, у того борода ходит ходуном; «жующие, они были как черти»1293.
Живописуя народную жизнь, литература сама собою впадает в тот сочный, сдобренный причудливым реализм, который в изобразительном искусстве расцветает вскоре с такою пышностью. Описание Шателленом бедняка крестьянина, потчующего герцога Бургундского, выглядит совершенно по-брёйгеловски1294. Пастораль, с ее описанием вкушающих, танцующих, флиртующих пастухов то и дело отходит от своей сентиментальной и романтической основной темы и вступает на путь живого натурализма с некоторой долей комического. В бургундском придворном искусстве изображение работающих крестьян, выполненное с легким гротеском, было одним из любимых мотивов для гобеленов1295. Сюда же относится и интерес к оборвышам, который понемногу уже проявляется в литературе и в изобразительном искусстве XV в. На календарных миниатюрах с удовольствием подчеркиваются протертые колени жнецов, окруженных колосящимися хлебами, а в живописи – лохмотья нищих, долженствующие вызывать всеобщее сострадание. Отсюда берет начало линия, которая через гравюры Рембрандта и маленьких нищих Мурильо ведет к уличным типам Стейнлена.
Здесь, однако же, снова бросается в глаза огромное различие воззрений в живописи – и в литературе. В то время как изобразительное искусство уже видит живописность нищего, то есть схватывает магию формы, литература всё еще полна тем, каково значение этого нищего: она либо сочувствует ему, либо превозносит его, либо его проклинает. Именно в этих проклятиях крылись литературные первоистоки реалистического изображения бедности. К концу Средневековья нищие представляют собой ужасное бедствие. Их жалкие оравы вторгаются в церкви и своими воплями и стенаньями мешают богослужению. Немало среди них и мошенников, validi mendicantes. B 1428 г. капитул Notre Dame в Париже тщетно пытается не пускать их дальше церковных врат; лишь позднее удается вытеснить их по крайней мере с хоров, однако они остаются в нефе1296. Дешан беспрестанно дает выход своему презрению к нищим, он всех их стрижет под одну гребенку, называя обманщиками и симулянтами: гоните их из церкви вон чем попало, вешайте их, сжигайте!1297 До изображения нищеты в современной литературе путь отсюда кажется гораздо более длинным, чем тот, который нужно было проделать изобразительному искусству. В живописи новым ощущением наполнялся образ сам по себе, в литературе же вновь созревшее социальное чувство должно было создавать для себя совершенно новые формы выражения.
Там, где комический элемент, будь он слабее или сильнее, грубее или тоньше, заключался уже во внешней стороне самой ситуации – как в жанровой сцене или бурлеске, – изобразительное искусство способно было идти наравне со словом. Но вне этого лежали сферы комического, совершенно недоступные для живописного выражения, такие, где ничего не могли сделать ни цвет, ни линия. Повсюду, где комическое должно было непременно возбуждать смех, литература была единственным полноправным хозяином, а именно на обильном поприще хохота: в фарсах, соти, шванках, фабльо1298 – короче говоря, во всех жанрах грубо комического. Это богатое сокровище позднесредневековой литературы пронизано совершенно особым духом.
Литература главенствует также в сфере легкой улыбки, там, где насмешка достигает своей самой высокой ноты и переплескивается через самое серьезное в жизни, через любовь и даже через гложущее сердце страдание. Искусственные, сглаженные, стертые формы любовной лирики утончаются и очищаются проникновением в них иронии.
Вне сферы эротического ирония – это нечто наивное и неуклюжее. Француз 1400 г. всё еще так или иначе прибегает к предосторожности, которая, по-видимому, до сих пор рекомендуется голландцу 1900-х годов: делать особую оговорку в тех случаях, когда он говорит иронически. Вот Дешан восхваляет добрые времена; всё идет превосходно, повсюду господствуют мир и справедливость:
L’en me demande chascun jourQu’il me semble du temps que voy,Et je respons: c’est tout honour,Loyauté, vérité et foy,Largesce, prouesce et arroy,Charité et biens qui s’advancePour le commun; mais, par ma loy,Je ne dis pas quanque je pence.
Меня коль вопрошают счестьВсе блага нынешних времен,Ответ мой: подлинная честьПорядок, истина, закон,Богатство, щедрость без препон,Отвага, милость, что грядет,И вера; но сие лишь сонИ речь о том, чего здесь нет.
Или в конце другой баллады, написанной в том же духе: «Tous ces poins a rebours retien»1299 [«Весь смысл сего переверни»], и в третьей балладе с рефреном «C’est grant péchiez d’ainsy blasmer le monde» [«Великий грех так целый свет хулить»]:
Prince, s’il est par tout generalmentComme je say, toute vertu habonde;Mais tel m’orroit qui diroit: «Il se ment»…1300
Принц, видно, суждено уже теперьВсеместно добродетели царить;Однако скажет всяк: «Сему не верь»…
Один острослов второй половины XV в. даже озаглавливает эпиграмму: Soubz une meschante paincture faicte de mauvaises couleurs et du plus meschant peinctre du monde, par manière d’yronnie par maître Jehan Robertet1301 [К дрянной картине, написанной дурными красками и самым дрянным художником в мире – в иронической манере, мэтр Жан Роберте].
Но сколь тонкой способна уже быть ирония, если она касается любви! Она соединяется тогда со сладостной меланхолией, с томительной нежностью, которые превращают любовное стихотворение XV в., с его старыми формами, в нечто совершенно новое. Очерствевшее сердце тает в рыдании. Звучит мотив, который дотоле еще не был слышан в земной любви: de profundis.
Он звучит в проникновенной издевке над самим собой у Вийона – таков его «l’amant remis et renié» [«отставленный, отвергнутый любовник»], образ которого он принимает; этот мотив слышится в негромких, проникнутых разочарованием песнях, которые поет Шарль Орлеанский. Это смех сквозь слезы. «Je riz en pleurs» [«Смеюсь в слезах»] не было находкой одного лишь Вийона. Древнее библейское ходячее выражение: «Risus dolore miscebitur et extrema gaudii luctus occupat» [«И к смеху примешивается печаль, концом же радости плач бывает» – Притч 14, 13] – нашло здесь новое применение, обрело новое настроение с утонченной и горькой эмоциональной окраской. И рыцарь От дё Грансон, и бродяга Вийон подхватывают этот мотив, который разделяет с ними такой блестящий придворный поэт, как Ален Шартье:
Je n’ay bouche qui puisse rire,Que les yeulx ne la desmentissent:Car le cueur l’en vouldroit desdirePar les lermes qui des yeulx issent.
Устами не могу смеяться —Очами чтоб не выдать их:Ведь стало б сердце отрекатьсяОт лжи слезами глаз моих.
Или несколько более вычурно в стихах о неутешном влюбленном:
De faire chiere s’efforçoitEt menoit une joye fainte,Et à chanter son cueur forçoitNon pas pour plaisir, mais pour crainte,Car tousjours ung relaiz de plainteS’enlassoit au ton de sa voix,Et revenoit à son attainteComme l’oysel au chant du bois1302.
Казалось, радостно ему;Лицем быть весел он пыталсяИ, равнодушен ко всему,Заставить сердце петь старался,Затем что страх в душе скрывался,Сжимая горло, – посемуОн вновь к страданьям возвращался,Как птица – к пенью своему.
В завершении одного из стихотворений поэт отвергает свои страдания в манере песен вагантов: