Альфонс Ламартин - История жирондистов Том I
Против выражений Верньо поднимается ропот. Трибуны топают ногами и разражаются воплями поддержки Марата; президент вынужден напомнить зрителям об уважении к народному представительству. После того как зачитывают отрывки из листка, выпускаемого Маратом, в котором звучат прямые призывы к устранению Собрания и провозглашению диктатора, разражаются яростные крики уже против Марата. Голоса требуют, чтобы его отвели в тюрьму Аббатства. Марат неустрашимо встречает эту бурю. «Обвинения, которые приводятся против меня, составляют мою славу, я ими горжусь. Я их заслужил, срывая маски с изменников и заговорщиков. Я прожил 18 месяцев под мечом Лафайета. Если бы подземелья, в которых я жил, не скрыли меня от его ярости, то он бы меня уничтожил, и самый ревностный защитник народа не существовал бы более! Но я не боюсь ничего под солнцем!» При этих словах, вынув спрятанный на груди пистолет, Марат прикладывает дуло к своему лбу: «Объявляю, — говорит он, — что если против меня будет издан обвинительный декрет, я размозжу себе голову у подножия этой трибуны». Потом, восторженным голосом, прибавляет: «Итак, вот плоды трех лет заточения и пыток, вынесенных для спасения отечества! Вот плоды моего бодрствования, моих трудов, моей бедности, моих страданий!»
При этих словах толпа депутатов приближается к трибуне с угрожающими жестами. «На гильотину! На гильотину!» — кричат со всех сторон яростные голоса. Марат, скрестив руки на груди, смотрит бесстрастным взором на зал, который кипит у его ног.
Такова была первая попытка жирондистов: худо подготовленная и худо поддержанная главными ораторами, ограниченная в самом своем плане, нерешительная и неудавшаяся в результате, она не укрепила их власти. Робеспьер вышел из Собрания еще более популярным, Дантон — более сильным, Марат — более безнаказанным. Сваливая всю гнусность анархии на Марата, жирондисты пытались опозорить анархию; но только возвеличили Марата. Этот человек хвастался их ненавистью и считал за честь их удары.
У Марата не было отечества. Родившись в космополитической Швейцарии, сыны которой расходятся по свету искать счастья, он рано и навсегда покинул свои горы. До сорокалетнего возраста блуждал по Англии, Шотландии, Франции. Бросаемый то туда, то сюда неопределенным беспокойством, которое составляет первое свойство честолюбцев, преподаватель, ученый, медик, философ, политик — Марат перебрал все идеи, все профессии, которыми можно добыть состояние и славу, но нашел только бедность и заслужил громкую молву. Гонимый нуждою, он был одно время доведен до того, что продавал на улицах Парижа лекарство своего изобретения. Эти шарлатанские привычки сообщили тривиальность его языку, неряшество костюму, принизили его характер; Марат стал знаться с чернью, научился льстить ей, волновать ее.
Революция дала ему простор. Увлеченный с первых же дней 1789 года народным движением, он устремился в него со всем энтузиазмом. Продал даже свою постель, чтобы уплатить типографии за первые напечатанные листки. Три раза менял название своего журнала, но никогда не изменял его духа. Это был рев народа, излагаемый каждую ночь кровавыми буквами и требующий каждое утро головы изменников и заговорщиков. Этот голос, казалось, выходил из глубины общества, которое находилось в состоянии кипения. Никто не знал, чей это голос. Марат был для народа идеальным существом; жизнь его скрывала тайна. Госпожа Ролан спрашивала у Дантона, действительно ли существует человек по имени Марат. Эта таинственность, эти подземелья, эти темницы, из которых выходили его листки, увеличивали обаяние имени Марата. Народ умилялся опасностями, бегством, страданиями, рубищами того, кто, казалось, выносил все это за народное дело. Марат выходил из своего убежища, только чтобы войти в другое. Когда в 1790 году его преследовал Лафайет, Дантон спрятал его у девицы Флери, театральной актрисы. Выслеженный в этом убежище, Марат бежал в Версаль, к Бассалю, сельскому священнику прихода Сен-Луи и впоследствии его товарищу в Конвенте. Когда Марата снова обвинили жирондисты, в Законодательном собрании, мясник Лежандр спрятал его в своем погребе. Потом подземелья монастыря кордельеров приютили Марата и его типографские станки до 10 августа. А оттуда он вышел с триумфом и, под покровительством Дантона, вступил в Коммуну, чтобы там подготовить сентябрьскую резню.
Марат до тех пор оставался чужд всем партиям, но страшен всякому: клуб якобинцев рекомендовал Марата парижским избирателям. Страх, наводимый именем Марата, ходатайствовал за него.
Он жил в маленькой комнате, на улице, соседней с кордельерами, с женщиной, которая привязалась к нему за его несчастья. Это была жена его же типографщика, которую Марат соблазнил и отнял у мужа. Марат сообщался с внешней жизнью только через эту женщину. Лишенный сна и воздуха, никогда не отводя душу в разговоре с подобными себе, работая по восемнадцать часов в сутки, Марат дошел до того, что его мысли, разгоряченные умственным напряжением и уединением, граничили с галлюцинациями. В древние времена сказали бы, что он одержим духом истребления. Бурная и свирепая логика Марата всегда кончалась убийством. Все его принципы требовали крови. Его общество могло возникнуть только на трупах и на развалинах всего существовавшего.
Наружность Марата была зеркалом его души. Его тело, маленькое, худощавое, костлявое, казалось воспламененным внутренним огнем. Глаза Марата, выпуклые и полные наглости, казалось, с трудом выносили яркий блеск дня. Рот, широко растворенный как бы для того, чтобы извергать проклятия, обыкновенно сжимался презрительными складками. Это была фигура, противоположная фигуре Робеспьера, замкнутой и сосредоточенной: один представлял постоянное размышление, другой — непрерывный взрыв. В противоположность Робеспьеру, который щеголял чистотой и изяществом, Марат щеголял неряшеством своего костюма. Башмаки без пряжек, подошвы, подбитые гвоздями, панталоны из грубой материи и вечно грязные, короткий камзол, какой встречается у ремесленников, рубашка, расстегнутая на груди, обнажавшая мускулы шеи, толстые руки, сальные волосы, которые он беспрестанно ерошил пальцами. Марат хотел, чтобы его особа являлась живой моделью его социальной системы.
Подвергшись нападению жирондистов, покинутый Дантоном, видя, что и Робеспьер оступается от него, — Марат ускользнул только благодаря своей энергии и резкости своего языка. Жирондисты поняли, что нужно возобновить борьбу и добиться победы или преклонить голову перед триумвиратом. Это была удобная минута для Конвента назначить новых министров или сохранить правительство 10 августа. Ролан, Дантон, Серван предлагали свои отставки, если формальное и категорическое приглашение остаться со стороны нового Собрания не сообщит им новую силу.
Прения по этому предмету открыл Бюзо, рупор Ролана. Он потребовал, чтобы Конвент освободил военного министра Сервана от его обязанностей, выполнять которые ему мешала болезнь: «Я просил бы Дантона остаться на его посту, если бы он уже три раза не объявлял, что хочет удалиться. Мы вправе пригласить его, но принуждать мы права не имеем. Что же касается Ролана, то это странная политика — не хотеть воздать справедливость, не скажу, великим людям, но людям добродетельным, которые заслужили доверие. Нам говорят: „У нас нет недостатка в добродетельных и способных людях“. Я, чужой в здешнем крае, полном добродетелей и интриг, обращаюсь к своим товарищам и спрашиваю их: „Где такие люди?“ — и, вопреки ропоту, клевете, угрозам, с гордостью говорю, что Ролан мой друг; я знаю его как человека, преданного добру; все департаменты считают его таким. Если Ролан останется, то это будет с его стороны жертвой общественному делу, потому что так он отказывается от чести заседать среди вас в качестве депутата. Если не останется, то утратит уважение людей, преданных добру».
Дантон потребовал слова по поводу прений, которые возвеличивали только имя Ролана. «Никто, — сказал Дантон с притворным уважением, — больше меня не воздает справедливости Ролану. Но если вы делаете ему приглашение остаться, то сделайте такое же и его жене. Я же работал один». При этих словах на скамьях якобинцев раздались взрывы смеха; ропот большинства подавил его и упрекнул Дантона за его неприличный намек; Дантона раздражили эти упреки: «Если уж меня заставляют громко высказать мою мысль, то я напомню, что существовала минута, когда доверие было до такой степени подорвано, что сам Ролан намеревался уехать из Парижа». «Я знаю это дело, — отвечал Луве, — это случилось тогда, когда улицы усеивались пасквилями, наполненными самой гнусной клеветой. (Многочисленные голоса: „Это был Марат!“) Устрашенный за общественное дело, устрашенный за самого. Ролана, я отправился к нему, чтобы указать на опасность. „Если мне угрожает смерть, — сказал он, — то я должен ее дождаться; это будет последним злодейством мятежа“. Значит, если Ролан и мог несколько потерять доверие, то он все-таки сохранил все свое мужество». «Какое дело отечеству до того, — спросил Собрание Ласурс, — есть ли у Ролана умная жена, которая вдохновляет его своими советами, или он черпает их в себе самом? (Рукоплескания.) Такое мелкое средство не достойно Дантона. (Новые и еще более сильные рукоплескания.) Что же касается недостатка энергии, то Ролан мужественно отвечал на злодейские афиши, в которых старались очернить добродетель честного человека. Перестал ли он поддерживать порядок и законность? Перестал ли он срывать маски с агитаторов? (Рукоплескания.) Нужно ли, несмотря на это, пригласить его остаться в министерстве? Нет! Горе благодарным нациям! Я скажу вместе с Тацитом: признательность составляет несчастье наций, потому что она порождает королей». (Новые рукоплескания.).