Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - Ренате Лахманн
Ведь убил не только тот, кто ударил, но и те, кто поддержал Злобу. Все равно чем. Бездумным повторением опасных теоретических формул. Безмолвным поднятием правой руки. Малодушным писанием полуправды. Меа кульпа… И все чаще мне кажется, что даже восемнадцати лет земного ада недостаточно для искупления этой вины (Г 538–539)[505].
Для Гинзбург ад в том смысле, в каком его понимал Данте, – действительно место искупления.
На мой взгляд, столь явное признание вины отсутствует в отчетах прежних убежденных коммунистов, например у Карла Штайнера, который остается верен «своему» коммунизму. Если бы его автобиографию заметили в 1960‑е годы, она, несомненно, встретила бы резкое неприятие «новообращенных». Несмотря на осведомленность о функционировании лагерей, этой структуры эксплуатации, угнетения, человеконенавистничества, которые он сам называет своими именами, несмотря на собственную роль жертвы он не может заставить себя принципиально отринуть систему; признавая ее извращенность, истинное ядро он считает нетронутым. Иное дело Ванда Бронская-Пампух, которая в одной статье 1957 года признает свою долю вины: «Я не была героем, как и мои товарищи по несчастью, и осудили меня безвинно, о чем я часто сожалела в горькие часы»[506]. Слово «безвинно» в этой формулировке имеет коннотацию «вины»: имеется в виду виновность в том, что она терпела совершающееся на ее глазах вырождение системы. Иными словами, она, «к сожалению», не виновна ни в открытой критике, ни в заговоре против партии или покушении и т. д.
Гинзбург размышляет о своей литературной роли рассказчика от первого лица, собственное письмо предстает в ее воспоминаниях постоянно планируемым делом, осуществить которое ей мешали обстоятельства. По ее словам, сбор материала начался при первом попадании в тюрьму НКВД в Казани, тогда еще без возможности что-либо записать. Теперь же она пишет исключительно по памяти. На вопрос о том, как ей удалось все упомнить, она отвечает отсылкой к лагерным годам, на протяжении которых все удерживала в памяти.
Есть значительная разница между спонтанным прямым записыванием и сочинением мемуарного текста post factum. Временнóе удаление от событий и впечатлений, как бы скрытая под пеленой непосредственность ведут не столько к дистанцированию, сколько к рефлексии о «я», несущем на себе отпечаток пережитого, и стилистическом модусе возможного высказывания. Решающую роль играет отсылка к изначальному импульсу, полученному при первой нанесенной Гинзбург травме, потребность выразить опыт физического и психического шока. В эпилоге ко второй части она излагает собственный взгляд на написанное (Г 822–825). Первая письменная версия еще явно не соответствует ее представлениям о стиле, она критикует эмоциональность и недостаточное проникновение в материал, непродуманную композицию книги.
Тун-Хоэнштейн указывает в своей интерпретации на «вербальные претексты» «Крутого маршрута»:
Во многих возникавших на ее тернистом пути ситуациях Евгения Гинзбург могла обращаться к литературным образцам, используя их для объяснений с самой собой, причем на уровне как действующего, так и рассказывающего «я», занятого еще и вопросами репрезентации[507].
Компоновка материала – способ повествования, предусматривающий хронологическую организацию с ретроспекциями и забеганиями вперед, нанизывание индивидуальных портретов, всяческих отступлений (в виде чужих историй, пейзажных зарисовок), – позволяет заключить, что как писатель Гинзбург последовательно придерживается определенного художественного замысла. Ей удается выстроить насыщенный интригами сюжет, чьи темы – различные коллизии, безвыходные ситуации и их разрешения, перемены к лучшему.
Она вспоминает разные подступы к тому, чтобы поделиться своим лагерным опытом. Первая найденная ею форма – рассказ, чьим первым слушателем становится одной бессонной ночью ее сын Василий. Этот ночной рассказ она называет первой версией. Василию, который ценой огромных хлопот (подачи заявлений, сбора средств) после многолетней разлуки наконец получает разрешение поехать к матери в Магадан и пойти там в школу, она поверяет «всю правду» о пережитом: в ночь с 9 на 10 октября 1948 года она рассказывает ему уже задуманные главы «Крутого маршрута» (Г 661).
Обещая изложить свой лагерный опыт в виде некоего письма к внуку и «тем хорошим людям, тем настоящим коммунистам, которые будут же, обязательно будут когда-нибудь меня слушать» (Г 9), она намекает на жанр своих воспоминаний: ей хочется достичь конкретных адресатов – будущего поколения. Функция этого «большого письма» – просветительская, причем ей также важно убедительно передать свое (мировоззренческое) обращение.
После того как смолкла критика, это «большое письмо» признали новаторским историческим достижением. Оно распространилось по многочисленным каналам самиздата, сделав Гинзбург авторитетной фигурой в области лагерной литературы. «Книга воспоминаний Евгении Гинзбург стала существенным вкладом в формирование дискурса российских лагерных мемуаров как ключевой референциальный текст»[508]. Группа историков подарила ей книгу с посвящением: «Опередившей историков в понимании исторических событий». Она получает письма от ведущих писателей своего времени: Эренбурга, Паустовского, Каверина, Чуковского, Евтушенко, Вознесенского, Вигдоровой, Пановой, Бруштейн. Солженицын ссылается на ее воспоминания в «Архипелаге ГУЛАГ». Ее посещает историк Рой Медведев, чей отец погиб на Колыме. Иными словами, резкая критика в ее адрес сменяется явным одобрением, даже почитанием, которое также слышится в предисловии Бёлля к немецкому переводу второй части и в послесловии Льва Копелева и Раисы Орловой.
Первую часть можно читать как совершенно хрестоматийную (с точки зрения того, что произошло в ту эпоху с бесчисленным множеством других людей): там говорится о возникающих в отношении нее подозрениях, аресте, допросах, тюрьме, отправке на Колыму. Читателю с самого начала ясно, что постепенно нарастающее неприятие (ее статьи перестают печатать) и, наконец, исключение из партии