А. Ветлугин - Авантюристы гражданской войны
В передней и в залах на кожаных креслах и на бархатных диванах спали и играли в карты пьяные верзилы с физиономиями наемных убийц. Но эти первые впечатления мало кого смущали. Ведь в том же самом 1918 году население Херсона, доведенное до отчаянья постоянными налетами и сменами «режимов», выпустило из каторжной тюрьмы арестантов, давших честное слово защищать город от полчищ Муравьева!
Психология херсонцев имела широкое распространение и в Москве. Так, организатор офицерских ячеек в Москве получил инструкцию с юга, из штаба Алексеева — «поддерживать интенсивную связь с организацией Льва Черного…»
В обширной столовой клуба за длинными столами среди сотен курносых и скуластых физиономий мелькали зачастую твердые подбородки и англо-саксонские профили; в штатском, слабо скрывавшем их личности, представители английской военной миссии и информационного отделения американского комитета слушали, рассматривали, ходили по комнатам, внимательно подсчитывали количество оружия, валявшегося повсюду.
Спустя год, на банкете в честь союзных миссий в Ростове, я встретил майора, с которым однажды обедал в купеческом клубе.
Он рассказал мне, что к началу апреля 1918 г. интерес, возбужденный анархистами, был столь велик, что их организациям и возможности их использования для борьбы с советской властью уделил целую главу в докладе своему правительству английский консул; французский же генерал Ловерна (глава московской миссии) через третьих лиц предложил своих офицеров в качестве инструкторов…
Не могу забыть, как одним мартовским воскресеньем, зайдя в кабинет Льва Черного, я встретил совершенно невероятное общество.
Покойный философ Викторов (повесился в прошлом году[174]) убеждал хозяина в неосущствимости возвещаемого им рая, убеждал, поддерживаемый… Влад. Дуровым[175], приводившим примеры из жизни своих животных, и старым анархистом Я. Новомирским[176], ссылавшимся на опыт 1905 г. В углу у книжной полки, молча, сидел и слушал один из крупнейших суконщиков московского района…
А в соседней комнате вокруг характерной фигуры Мамонта Дальского собралась целая толпа его бывших театральных поклонниц. Старый артист горячо кричал: «Ленин и царь, Керенский и Троцкий — одинаковая дрянь. Мне и искусству не нужно никакой власти…» На 1 июня им проектировалась постановка феерии. Увы! к этому времени Дальский[177] уже погиб под колесами трамвая, а сам клуб…
* * *Начиная с середины марта уже не только среди обывателей, но и в кругах совдепа и Ц.И.К. с тревогой заговорили о все усиливающемся вооружении новых членов клуба. Новые члены состояли из б. городовых и идейных офицеров, явных грабителей и скрывающихся политических. Восходящее светило Дзержинский[178] (тогда еще не было чека) сделал доклад в президиуме Ц.И.К. По мнению докладчика, анархические организации следовало ликвидировать в кратчайший срок. Доклад встретил сильнейшую оппозицию. Покойный Свердлов и Бухарин полагали, что с анархистами можно спеться, быть может, кооптировать, если не в Совнарком, то в Совнархоз. Ленин — с его обычной жаждой передышки — принял традиционное решение: вступить в переговоры, слегка потворствовать, а исподволь подготовлять ликвидацию. Конец марта и середина апреля — кульминация влияния анархистов, которое уже никогда к ним не вернется за все последующие три года.
24 марта 1918 года Ленин прислал письмо на имя Льва Черного; высказывая свое удовольствие работой клуба, глава Совнаркома призывал верить в его «искреннее сочувствие молодому анархическому движению». Клубу была обещана всевозможная поддержка. «Анархии» дали бумагу, для столовой отпускали хлеб и т. д. И главари заколебались. Бармашу уже рисовался портфель Наркома, Черный уже верил в возможность «совместного спасения рабочего класса на основе свободной экономической организации профсоюзов…» Одновременно, чтоб не портить отношений с властью, «бр. Гордин» стал попридерживать своих налетчиков. И кавказская группа во главе с Илико, возмущенная соглашательством, после оживленной стрельбы на лестницах клуба удалилась для сепаратной работы. Впоследствии большинство участников этой группы было переловлено поодиночке летом и осенью 1918 года.
Илико уехал на Кавказ и в Пятигорске, пользуясь рекомендацией Ге, устроился помощником к председателю исполкома Анджиевскому.
В Кремле улыбнулись и дали знать Дзержинскому, что момент наступает.
12 апреля подкупленные Дзержинским часовые клуба испортили льюисовские пулеметы, в изобилии расставленные в амбразурах окон. Ночью в клуб (вход был свободен все 24 часа) группами прошли латыши особого отряда. И когда на рассвете 13-го броневик, подъехавший со стороны Путинковского переулка, без всякого предупреждения ахнул по клубу из четырехдюймовок, анархисты тщетно кинулись к пулеметам. В тот же момент завязался бой внутри со спрятавшимися латышами. Через час ковры, паркет, кресла были в крови, в комнатах стоял дым, в коридоре горсточка матросов сдерживала натиск все новых и новых отрядов. В восьмом часу утра над зданием уже взвился белый флаг. Нападение было настолько неожиданно, что ночевавшие за Бутырской заставой Бармаш и Черный, проснувшись в девять часов, лишь по дороге узнали, что уже все кончено и что их разыскивают.
Бармаш подвязал бороду и бежал к себе на хутор (в Тамбовскую губ.), где и скрывался больше месяца, Черный, «бр. Гордин» и Солонович были арестованы и посажены в Бутырки, где просидели очень недолго. Недовольство на всех решительно фабриках вынудило Ленина согласиться на условное освобождение анархистов, не причастных к бандитизму, — весной 1918 года, когда еще не было красной армии, приходилось считаться с настроениями Замоскворечья.
Особняк Цейтлина, к великому ужасу соседей и владельца, не сдавался целые сутки. Перестрелка, ручные гранаты, пулеметный ответ — на протяжении одного квартала Поварской. Тогда снова броневик решил дело: подъехал и в упор, с нескольких шагов двинул зажигательным снарядом. Сквозь бреши обваливающейся фасадной стены толпа бесстрашных зевак глядела на совершенно разрушенную горящую квартиру. Одна люстра каким-то чудом уцелела и блистала всеми огнями…
Немногочисленный гарнизон морозовского особняка, не дожидаясь своей очереди, разбежался, и притом настолько поспешно, что даже не успел ничего захватить из богатейшей коллекции Ван-Гогов и Сезаннов, которую счастливый случай спас от полной гибели.
День 13 апреля 1918 г. можно считать окончанием реальной жизни московской ассоциации анархистов. Бездарность и случайный подбор вождей, уголовный состав рядовых членов, общая халатность и московская самонадеянность в самом зародыше убили движение, сулившее столько бед советской власти. Кроме трех особняков, 13 апреля был потерян всякий авторитет. Данные следствия, выяснившие грабительскую деятельность клуба, чрезвычайно обескуражили рабочих, потерявших последнюю надежду. Гордин, Бармаш оказались конченными людьми; за ними больше не шли, их даже перестали слушать.
Три года прошло с того дня. Сколько роковых дней переживала Р.С.Ф.С.Р., и ни разу анархисты не смогли организовать ничего мало-мальски серьезного. Бомба, брошенная ими прошлой осенью в коммунистическую квартиру (в Чернышевском пер.), не убив никого из главных, стоила жизни нескольким сотням заложников.
Движение умерло, его вожди сошли со сцены. Но мало кто из них заслужил хотя бы ту эпитафию, которую Ленин составил для левых эсеров.
«Они предпочли войти в историю жертвами, а не дураками…»
III
В стороне от броневиков, налетов и дешевых бравад, мучительно переживая оскудение анархического дела, Алексей Боровой и Яков Новомирский шли своим особым путем.
«Двух станов бойцы», — кинул по их адресу Стеклов[179] — и было острие в его шаблоне.
Боровой ни в чем и никогда не осуществил изумительного богатства своего таланта, своей богатой любящей жизнь натуры.
Молодым доцентом Московского университета, изведав горечь первой революции, первых завядших лавров, он уехал в Париж[180], прожил здесь несколько лет, писал диссертацию, находился в общении с художниками и политиками. В одних его славянской — глубоко ленивой и зараженной тоской по активизму — душе чуялись цветы мещанства, в других его ущербное сознание, стыдливая боязнь бума усматривали мишуру, позолоченную медь, политиканство.
Олимпийский скепсис Франса[181], пухлое красноречие Жореса[182], нудный Гэд[183], пошловатый Сэмба[184] — время просеивало; от идей 1789 г. оставались Брианы[185] и Вивиани[186]… А в прокуренных кофейнях левого берега по-прежнему расхаживал с портфелем под мышкой презрительный Троцкий; и Мартов, окруженный русскими эмигрантами и французскими petites femmes[187], разглагольствовал о Марксе, о войне, о любви…