Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Кто-то прогудел деловито: «Ну, правда — она нужна. На ней все держимся. Только я, мужики, чего-то опять не понимаю. Не могу понять, что у нас в районе делается? Вот ведь сказали — планируйте снизу, пусть колхоз решает, что ему выгодно сеять, что нет. А план не утверждают. Третий раз вернули для поправок… От нашего плана опять ничего не осталось».
Разговор обретает глубину: от сахара, от коров — к тому, что руки у людей связаны.
«Вот тебе и правда. Не верят нам», — говорит один из героев. «Правду у нас в районе сажают только в почетные президиумы, чтоб не обижалась да помалкивала», — сказал другой колхозник и бросил окурок в горшок. Ввернул слово и Щукин, кладовщик: «Правда нужна только для собраний, по праздникам, как критика и самокритика. К делу она неприменима, — так, что ли, выходит?»
Так и длится этот обмен репликами. Обычный человеческий разговор людей, которым надоела ложь. Хотя иные, как новый кладовщик, уже успевают извлечь из нее выгоду. Очень просто уговорить себя: власть кто? Партия… Значит, и я власть, давай должность!
Завершается эта вполне человеческая доверительная беседа односельчан досадливой репликой одного из героев, который был в районе, у самого, и сказал тому: «… Что ж вы. говорю, с нами делаете? Не согласятся колхозники третий раз план изменять. А он говорит: «Вот ты и убеждай. Мы тебя раньше убеждали, когда колхозы организовывали. А сейчас ты убеждай других. Проводи партийную линию. Вы, говорит, теперь наши рычаги в деревне».
Так впервые появляется это словечко: рычаги. В каком значении? Для какой цели людей рычагами назвали? Для того, как видите, чтоб восторжествовала официальная ложь. Неосуществимые планы. Планы-разорители. Чтоб сеяли не то, что деды сеяли и что взойдет. А то, что решили в Москве да по областям и районам разверстали.
Другая власть — другие «планы» в почете…
Как в таком случае может вести себя секретарь райкома? Честный — напишет протест, подставит голову под удар. Нечестный… Сама система, как видим, отбирает их, как сортовые зерна. Один к одному. «Он с народом не разговаривает по-простому, — рассказывает о секретаре райкома тот же колхозник. — Ведь знает, что получаем в колхозе по сто граммов на трудодень. А твердит одно: «С каждым годом растет стоимость трудодня и увеличивается благосостояние». Коров в нашем колхозе не стало. А он: «С каждым годом растет и крепнет колхозное животноводство». Скажи, мол, живете вы неважно потому-то и потому-то, но будете жить лучше, скажи, и люди охотнее за работу возьмутся…»
Но правды секретарь райкома не говорит, он лжет…
Если иметь в виду, что лжет-то он не своими словами, а словами, почерпнутыми из докладов руководителей государства Хрущева, Булганина, лжет, так сказать, государственными стереотипами, нетрудно понять тот огромный риск, на который пошел Александр Яшин, решившись порвать с укоренившейся государственной ложью.
Идет он в своем разрыве до конца. Что называется, режет по живому.
Немного откашлявшись, но еще не разгибаясь, один из колхозников поднял голову и сказал с хрипотцой: «Начальники наши районные с народом разговаривать разучились, стыдятся. Сами все понимают, а прыгнуть боязно. Где уж тут убеждать?.. На рычаги надеются… Дома заколоченные в деревне видят, а сказать об этом вслух не хотят. Только и забот, чтоб в сводках все цифры были круглые».
А тут лампа гаснуть начала, и кто-то замечает, между прочим: «Эх, черт, погаснет без воздуха. Лампе тоже воздух нужен».
Течет беседа, дружеская, искренняя, впечатляющую правду которой усиливают как бы случайные детали. Дым. Доска, половину которой приказано считать красной. Лампа, которой тоже воздух нужен…
И тут вдруг появляется перестраховочная нота, об этом мы говорили, рассматривая творчество Казакевича, Некрасова и других писателей, пошедших в свое время на смертельный риск. Выглядывает вдруг не автор, а тот самый «соавтор» — внутренний редактор, который шепчет автору: «Ты что, ты о чем говоришь-то? Да тебя за это до смерти забьют! Уморят голодом! И тебя и детей твоих!.. А то и срок дадут! За решетку упрячут!..»
Вспомнил невольно об этом Александр Яшин, он ведь тоже пережил сталинщину, как и все. И попытался как бы смягчить свой приговор разорителям страны. Тем же, надо сказать, приемом, что и Казакевич и Некрасов… Это-де у нас плохо, в нашем селе, а вот в других местах не в пример иначе… «На полке, в переднем углу, слышнее заработал радиоприемник. Он все так же потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель, но теперь сквозь шипенье и потрескивание пробивалась не музыка, а окающая, с запинками речь. Передавались письма с целинных земель. «Нас всех зовут москвичами, хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому не даем. Урожай в прошлом году выдался небывалый, в пшеницу войдешь, словно в камыши. Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало мест, тяжело было».
Автор раздраженно перебивает себя; чувствуется, он стал противен самому себе. Один из героев пресекает эту похвальбу: «Не всем же на Алтай ехать!»
И вдруг послышался в избе какой-то шум. Из-за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик: «Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать!»
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись.
«Ты все еще тут, Марфа? Чего тебе надо?» — «Чего надо! За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая. А вдруг искра, и не приведи бог!..» — «Иди-ка ты домой!» — «Когда надо будет, уйду!»
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми, Долго молчали, курили. А когда начали опять перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы. Ни о чем. Ни для кого…
Наконец один из них, Щукин, еще не привыкший к руководящему положению, еще в душе рядовой колхозник, вдруг не выдержал и громко захохотал: «Ох, и напугала ж нас проклятая баба!»
Все переглянулись и тоже захохотали. «И верно, дьяволица, вдруг из-за печки как рявкнет. Ну, думаю, сам приехал, нас застукал. Перепугались, как мальчишки на чужом горохе».
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие. «И чего мы боимся, мужики, — раздумчиво и немножко грустно произнес Петр Кузьмич. — Ведь самих себя боимся».
«Самих себя боимся». Вот, оказывается, какие дела. До чего доведена, нет, не чиновная Россия, а глубинная Россия, та народная толща, на которую уповали все, от Достоевского до народников. Не тронутая ложью, истинная крестьянская Русь.
И сказал это крестьянский поэт, вологодский по выговору и складу мышления, сказал, как перепуганы мужики. Вологодские мужики, до которых даже татарва не дошла, Чингисхан не достал.
Чингисхан не достал, а Сталин с Хрущевым — в самый раз.
Пришла учительница, которую ждали, и началось партийное собрание, ради которого собрались. Учительница, усаживаясь, жалуется, что в школе нет дров.
— О делах потом! — обрывает ее председательствующий. — Сейчас собрание проводить надо! Райком давно требует, чтобы в месяц два собрания было, а и одного сговориться, запротоколировать не можем. Как отчитываться будем?
(Язык-то какой пошел сразу, государственный… Да и то, не о делах ведь речь, о делах потом…)
Вот куда бросил камень отчаянный, а скорее, отчаявшийся Александр Яшин. Партийное действо-то никому не нужно. Не для дела оно, для отчета.
На устои посягнул. На фундамент бюрократической машины, которая без этой суеты сразу станет грудой металлолома.
Ну, а Марфа, беспартийная запечная Марфа, глухота российская, самая что ни есть надежда народников, она понимает, что происходит?
А как же! Она не ослушалась, не заворчала, когда ее стали выпроваживать. Не обозвала партийного курильщика — дохлой, как в тот раз, — по-родному, по-вологодски. «Говорите-говорите (заторопилась она), разве я не понимаю? Выйду!..»
Ведь теперь уж была не жизнь, в которой Марфа имеет право: словечко сказать, а закрытое партийное собрание…
Автор едва сдерживает и гнев, и иронию, которая, чуть усиль ее, была бы равносильна самоубийству: «Все земное, естественное исчезло, действие перенеслось в другой мир, в обстановку сложную и не совсем привычную и понятную для этих простых сердечных людей…»
А тут еще вину усилила странная опечатка. Хотел автор вроде бы сказать, что после того как Щукина поставили кладовщиком, «рядовых колхозников в парторганизации не было…» А напечатано было куда более еретическое, более точное, хотя, не исключено, это была, действительно опечатка: «С той поры, как Щукина поставили кладовщиком, рядовых колхозников и парторганизации не было».
«Не случайная, злостная опечатка! Вредительская!» — твердили на всякий случай испуганные чиновники от литературы.
Ну, а само собрание, естественно, течет, несет словесный мусор; — «… мы не предусмотрели и пустили на самотек… Мы не провели разъяснительной работы с массой и не убедили ее…»