Григорий Свирский - На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986
Не удалось развести встречные потоки. Даже на страницах литературы… Правда, такое было разрешено лишь Твардовскому.
В этой точке, где впервые встретилась официально признанная русская поэзия с лагерным потоком, я бы хотел сказать ценителям русской поэзии, повторяющим мне завороженно: «Политика меня не интересует».
Человек в России, живая душа человеческая — жертва политики. Политика вот уже много веков сапогами солдат и тюремных надзирателей топчет эту живую душу.
Потому самая глубокая лирика, чистая лирика современных русских поэтов, как мы видели на примере Николая Заболоцкого, — это в то же время — политика. Страх перед политикой, но — политика…
Трус на Руси никогда не бывал большим поэтом.
…Навстречу измученным людям, вырвавшимся из тюрем, постепенно повернулась вся настоящая поэзия. Конечно, и такие известные природолюбы, как Паустовский! Да что там Паустовский! Даже никогда не выглядывавший из русского леса старик Михаил Пришвин, который, казалось, всегда был бесконечно далек от политики, принципиально далек!.. и тот вдруг в своей последней книге «Глаза земли», вышедший посмертно и состоящей из разрозненных наблюдений природы, как всегда, лаконичных, точных, глубоких, и он вдруг, среди наблюдений над травами и зверюшками, начал высказывать такие совершенно несвойственные ему ранее мотивы:
«Без регулятора» (зарисовка) «… Излюбленные переулки у московских шоферов — это где нет регулятора. И каждый держится правила: поезжай куда и как тебе хочется».
Если это вырвалось у Пришвина, о котором старики-писатели говаривали, что он всю жизнь тише воды и ниже травы; не осуждая, говорили: такой уж талант, с травой разговаривать, не слыша ничего за ее шелестом; если уж Пришвин написал это свое «Без регулятора», значит, действительно не осталось в современной России ни одной талантливой книги без того, что иные брезгливо называют «политикой».
В том же первом номере «Литературной Москвы» есть и рассказ талантливого прозаика Сергея Антонова «Анкета», которого отвращение к политике привело в свое время к тому, что он писал, как я уже упоминал, безмятежные деревенские рассказы… когда деревня вымирала от голода.
Этого Сергею Антонову читатель не простил. И он сам себе не простил.
И вот здесь, в рассказе «Анкета» он прежде всего выписал образ бездушного руководителя, для которого строка в анкете: «Был на оккупированной территории», строка в те годы порочащая, важнее самого человека… Сергей Антонов казнил сам себя, обращаясь к теме жестокосердия, однако читатель больше не верил ему, забывшему в свое время о людях ради песенной фольклорной строки.
О нем на обсуждениях даже не вспоминали, как не вспоминают о чем-то стыдном…
… И все это: и деревня Кукой, и «потерявший сознанье скворец», горластый скворец, ничего не слыхавший о бедах земли, и встреча с другом на станции Тайшет — все это в так называемой сверхосторожной первой книге. Свидетельстве, как думал милый наивный Бек, их лояльности и законопослушания…
Подлинный взрыв, на всю Россию, не заставил себя ждать. Он произошел в том же 56-м году, на исходе терпения сталинистов, насмерть перепуганных венгерским восстанием: 2-я книга «Литературной Москвы» была подписана к печати в декабре 56-го года.
6. Прозренья антисталинского года
«Литературная Москва», том 2-й и последний
I. Набатный рассказ Александра ЯшинаВремена изменились за полгода — изменились решительно: снова, на этот раз в китайском посольстве, Никита Хрущев назвал себя сталинцем.
Однако запретители не успели. Книга появилась, и сразу заговорила Россия о рассказе Александра Яшина «Рычаги».
Бывший вологодский крестьянин, связанный со своей деревней до конца жизни, обласканный государством поэт, лауреат Сталинской премии, свой, кровный, земляной. Вот уж от кого сталинцы не ожидали!..
Этот рассказ стоил Яшину жизни, во всяком случае, сократил ему жизнь, обрушив на его семью много бед.
«Рычагам» Александра Яшина сопутствовали другие произведения, о которых упомяну позднее, — Юрия Нагибина, Николая Жданова, — но набатом, заставившим людей поднять голову, прислушаться, а иных — действовать, звенел и звенел рассказ Яшина.
А он прост и, казалось, ни к чему не призывает…
Если вы его не знаете, познакомьтесь с ним. Обязательно: в нем сконцентрирована не только беда прошлая, но и нынешняя, да и завтрашняя. Коренная беда России, подмятой произволом. Когда у людей отняли не только право на действие, но и право на раздумье. На мышление. На естественную человеческую жизнь, немыслимую без раздумья о жизни.
Нетрудно представить себе, как солдаты становятся рычагами и как их бросают, скажем, на венгров. Солдат давал присягу. Ему приказывают стрелять — он стреляет. Альтернатива — военный трибунал или самоубийство.
Можно понять, как рычагами становятся партийные чиновники. Они — рычаги уж по самой должности. За то им бездна привилегий, не говоря уж о двойной зарплате. Они независимость свою продают. Сознательно.
Но почему, как становятся рычагами крестьяне, сама народная толща — об этом не говаривали на Руси давненько.
«Народ безмолвствует» — когда еще сказано! И безмолвием своим, — вторит Яшин, — способствует разору деревни, произволу, словом — злодейству.
Эзопову языку здесь места нет. Тут все черным по белому.
Пожалуй, впервые после войны земная, добротная, не обесцвеченная порой жиденьким «усредненным» языком города, народная проза снова, после перерыва в четверть века, вышла на большак. И стала основой и продолжением целого направления послевоенной советской литературы, окрещенного позднее деревенской прозой…
Начало почти символично в своей бытовой повседневности. Сидят в правлении колхоза четыре человека и курят. Дыму столько, что дышать нельзя. Казалось, что и приемник потрескивает потому, что дыму, дыму — почти не видать друг друга… Один из колхозников говорит соседу, роняющему искры: «Сожжешь бороду коровы бояться перестанут». На что второй отвечает неизменно: «Бояться перестанут, так, может, удоя прибавят».
Так, словно бы не о главном, пустяшный разговор.
А вовсе не пустяшный. Это — запев. Звучит главная тема, западает в нас, хотя мы еще и не знаем, что она — главная.
И опять — быт. Обычный, деревенский. Казенный, поскольку это — Правление.
Полумрак. Случайные плакаты и лозунги. К какой-то праздничной дате. Но висят они, по обыкновению, круглый год. Список членов колхоза с указанием выработанных трудодней. И пустая, вся черная, доска, разделенная чертой на две равные части. На одной половине сверху написано: «черная», на другой — «красная».
Доска черна, как их жизнь. Но одну половину принято считать красной. Почетной.
Вы уже начинаете постигать атмосферу ожидания, хотя, казалось, еще ничего не сказано. Дым. Доска. Случайные реплики. Сахара в деревне нет. Нет, никто не жалуется! Просто один из курцов сообщает, что ему кладовщик «подбросил два кило. Боится, что ли?» Другой подтверждает: «Конечно, боится! Я ж теперь новый кладовщик». Автор поясняет тут же, что кладовщиком-то назначили его, колхозника этого, потому что он в партию вступил. А вступив в нее несколько месяцев назад, начал поговаривать о том, что все командные посты в колхозе должны занимать коммунисты.
Все просто, даже простодушно. Получил партбилет — на тебе дополнительный корм! Тем более, тут же вспомнили, что старый кладовщик проворовался. А то раньше не знали…
Новый коммунист-кладовщик купил авторучку и стал носить галстук. Приобщился к руководству.
Атмосфера прояснилась, несмотря на дым. Теперь все явственней звучит главная тема. «Взял-то я взял (сахар то есть. — Г. С.), — сказал Щукин после некоторого раздумья. — Но где же все-таки правда? Куда уходит сахар? Где мыло? Где все?..» А другой собеседник шутит: «Зачем тебе правда, ты сейчас — кладовщик?»
Кто-то прогудел деловито: «Ну, правда — она нужна. На ней все держимся. Только я, мужики, чего-то опять не понимаю. Не могу понять, что у нас в районе делается? Вот ведь сказали — планируйте снизу, пусть колхоз решает, что ему выгодно сеять, что нет. А план не утверждают. Третий раз вернули для поправок… От нашего плана опять ничего не осталось».
Разговор обретает глубину: от сахара, от коров — к тому, что руки у людей связаны.
«Вот тебе и правда. Не верят нам», — говорит один из героев. «Правду у нас в районе сажают только в почетные президиумы, чтоб не обижалась да помалкивала», — сказал другой колхозник и бросил окурок в горшок. Ввернул слово и Щукин, кладовщик: «Правда нужна только для собраний, по праздникам, как критика и самокритика. К делу она неприменима, — так, что ли, выходит?»
Так и длится этот обмен репликами. Обычный человеческий разговор людей, которым надоела ложь. Хотя иные, как новый кладовщик, уже успевают извлечь из нее выгоду. Очень просто уговорить себя: власть кто? Партия… Значит, и я власть, давай должность!