Борис Романов - Вестник, или Жизнь Даниила Андеева: биографическая повесть в двенадцати частях
Но и Россия переживала тот же темный период. Военный коммунизм, кровавый, холодный и голодный, в шинелях и кожанках, за кончился. В 1921 году провозгласили НЭП. Москва с щербатыми и обшарпанными фасадами, прислушивающаяся к погрохатываниям гражданской войны, медленно оживала. Даниил шел в школу через Арбат, где прилавки становились все заманчивее, расцветая колбасами, сырами, балыками, а витрины запестрели дамскими туалетами и побрякушками. Прохожие с усталыми и угрюмыми лицами, барышни и неунывающие дети останавливались, глазели. Вечерами на Арбате горели огни, высвечивая ресторанные подъезды, на Тверском вольной гурьбой расхаживали проститутки.
А Москва жила неспокойно. Ч К действовала все уверенней, аресты никого не удивляли. Заканчивались бои гражданской войны, а война идейная становилась беспощадней: ширилась борьба с религией, религиозной философией. Не только из страны высылались неугодные писатели и философы. В "Указатель об изъятии антихудожественной и контрреволюционной литературы…" из массовых библиотек в первую очередь включены религиозные философы — Платон, Кант, Шопенгауэр, Ницше, Владимир Соловьев… В библиотеках в отделах религии разрешались только антирелигиозные книги. Но Даниилу, его друзьям кисовцам казалось, как это и должно быть в юности, что все плохое вот — вот кончится, и старались расслышать зов будущего, продолжали верить в любовь, счастье, шутить и смеяться.
В январе 24–го года с несколькими одноклассниками Даниил поехал в деревню Дунино под Звенигородом, кататься на лыжах. Веселая поездка запомнилась. Кисовка Татьяна Оловянишникова вспоминала: "Останавливались в избе, которая была перегорожена надвое. В большей части расположились мальчики. Даня спал на старой кушетке, в которой, по его выражению, было "море железа". Мы, девочки, спали на полу, на сене, во втором закутке. После дня, проведенного на морозе, в лесу на лыжах, Даня и Алеша [Шелякин] разлеглись на нашем сене, не оставив нам места, и вели какой-то философский разговор, рассказывая потом, что "девочки с благоговением слушали нас у наших ног""[66].
22 января умер Ленин, на зданиях вывесили красные флаги с нашитыми черными полосами. Жуткий мороз, надрывные сиплые гудки, молчаливые люди на улицах. Немая очередь в Дом Союзов, потрескивание больших костров, у которых грелись тоже молча. Плакат "Ильич умер, Ленин жив". Внимательно читается переданная по телеграфу из Тифлиса статья Троцкого "Ленина нет!" Учащихся в Колонный зал пропускают без очереди. Мрачное, нечеловеческое явление государственной смерти задело всех, всю Москву, всю насторожившуюся зимнюю страну.
2. Врубель, Лермонтов, Достоевский
Образы мистического сладострастия Даниил Андреев увидел на "люциферических" полотнах Михаила Врубеля и в стихах второго тома Александра Блока. Эти два художественных гения стояли для него рядом, именно они сделали демонизм эпохи соблазнительно живописным и полнозвучным. Даниил Андреев не мог не переболеть им.
В "Розе Мира" врубелевский "Поверженный демон" назван демоническим инфрапортретом, в "Странниках ночи" "иконой Люцифера". В романе полотно описано с восхищением, рискующим перейти в мистическое сладострастие: "…гениальное произведение еще сияло всеми своими красками, всей своей страшной, нечеловеческой красотой. Казалось, на далеких горных вершинах еще не погасли лиловые отблески первозданного дня; быстро меркли его лучи на исполинских поломанных крыльях поверженного, — и это были не крылья, но целые созвездья и млечные пути, увлеченные Восставшим вслед за собой в час своего падения. Но самой глубокой чертою произведения было выражение взора, устремленного снизу, с пепельно — серого лица — вверх: нельзя было понять, как художнику удалось — не только запечатлеть, но только хотя бы вообразить такое выражение. Невыразимая ни на каком языке скорбь, боль абсолютного одиночества, ненависть, обида, упрек и тайная страстная любовь к Тому, Кто его низверг, — и непримиримое "нет!", не смолкающее никогда и нигде и отнимающее у Победителя смысл победы".
Но расплата за люциферический соблазн неизбежна. Врубелю приходилось спускаться к ангелам мрака. И — вырывается у Даниила Андреева — "было бы лучше, несмотря на гениальность этого творения, если бы оно погибло".
Многолетняя завороженность Врубеля образом Демона овеяла его судьбу мистической тайной. Художник словно бы метался между евангельскими сюжетами, становившимися у него совсем не каноническими, тревожно болезненными, и неодолимой тягой к изображению взбунтовавшегося ангела, представлявшегося олицетворением мятежного человеческого духа.
Врубелевский Христос необычен, в его эскизах "Надгробный плач", "Воскресение" Он предстает неожиданным космическим символом. Такими же мистериальными образами — символами кажутся не только его ангелы и пророки, но и многочисленные демоны. Все они сохраняют лермонтовское начало, и это не только цикл иллюстраций к поэме. Но "Демона поверженного" даже жена художника называла современным ницшеанцем. А Даниил Андреев видел в этом болезненно впечатляющем, фантастическом образе и падшего ангела, первого богоборца, и свидетельство вселенской борьбы, увиденной художником — вестником в инфернальных мирах. В стихотворении "Перед "Поверженным демоном" Врубеля" поэт описал то, что виделось и грезилось ему, когда, стоя перед таинственным полотном в Третьяковке, он ощущал и себя где-то "на границе космической ночи":
В сизый пасмурный денья любил серовато — мышиный,Мягко устланный зал —и в тиши подойти к полотну,Где лиловая теньпо трёхгранным алмазным вершинамУгрожающий шквалподнимала, клубясь, в вышину.
Молча ширилась тамночь творенья, как мир величава,Приближаясь к чертампобеждённого Сына Огня,И был горек, как оцет,своей фиолетовой славойНад вершинами отсвет —закат первозданного дня.
Не простым мастерством,но пророческим сном духовидца,Раздвигавшим мой ум,лиловело в глаза полотно, —Эта повесть о том,кто во веки веков не смирится,Сквозь духовный самумнизвергаемый в битве на Дно.
Ему казалось, что в нем самом "тлеет" "тусклым углем — ответный огонь…" Но огонь чего — "Бунта? злобы?., любви?.." — он ответить еще не мог. Стихотворение написано через годы, во Владимирской тюрьме, когда юношеские искусы осмыслены и оценены. Но картины преисподних миров, развернувшиеся перед ним, навсегда облеклись во врубелевский пепельно — лиловый колорит. Андрееву не могли не вспоминаться слова Блока о Врубеле, именно из них, может быть, вырастало его понимание вестничества, того, что и вестник может упасть. Блок писал в статье "Памяти Врубеля": "Падший ангел и художник заклинатель: страшно быть с ними, увидать небывалые миры и залечь в горах. Но только оттуда измеряются времена и сроки; иных средств, кроме искусства, мы пока не имеем". Блок называет Демона Лермонтова и Врубеля "символом нашего времени", а самого художника — вестником, чья весть "о том, что в сине — лиловую мировую ночь вкраплено золото древнего вечера"[67].
Очарованность Врубелем, конечно, связана с любовью к Лермонтову, великому поэту — мистику, причисленному Андреевым к тем, чье "творчество отмечено смутным воспоминанием богоборческого подвига, как бы опалено древним огнём". Поэтому лермонтовский Демон для него не литературный образ, а выражение подлинного мистического опыта души от встреч с иерархиями зла.
В "Розе Мира" говорится о духовном разладе, начавшемся в России еще в XVII веке, о том, что творчество и Лермонтова, и Достоевского, и Врубеля, и Блока лишь разные его исторические этапы. Разлад Даниил Андреев находит у многих творцов — вестников. Говоря о нем, он обращается, прежде всего, к собственным переживаниям:
"Есть гении, свой человеческий образ творящие, и есть гении, свой человеческий образ разрушающие. Первые из них, пройдя в молодые годы через всякого рода спуски и срывы, этим обогащают опыт своей души и в пору зрелости постепенно освобождаются от тяготения вниз и вспять, изживают тенденцию саморазрушения, чтоб в старости явить собою образец личности, всё более и более гармонизирующейся, претворившей память о своих падениях в мудрость познания добра и зла".
Кроме Блока и Врубеля, в темных странствиях Даниила Андреева сопровождал Достоевский. Его он считал первым из величайших русских художественных гениев. Поступая в институт, на вопрос, в какое время года шел убивать старуху Раскольников, он ответил так, что экзаменовать его больше не стали. Достоевского он перечитывал постоянно, книги о нем читал все, что попадались — от Гроссмана до Ермилова.