Хилари Норман - Чары
Габриэл опустился на колени и достал сверток из-под кровати, и увидев, что Александр завернул скульптуру в отвратительную грязную пижаму, Зелеев ощутил укол настоящей боли. Он знал цену этой скульптуре, видел ее красоту и знал источник этой красоты и совершенства, и вдохновения – как не знал никто другой и не узнает никогда. Ей место – на бархате, под защитным стеклом. Не в этой грязной затерянной черт знает где комнате. Не в дрожащих руках этого сентиментального, ничего не стоящего, просто ничтожного человека.
А потом, с бережностью и даже нежностью, на какие его считал неспособным Зелеев, Александр поставил ее на стол.
– Боже правый! – у Зелеева захватило дух. – Она совершенна.
Почти с кошачьей бесшумностью и проворством он подошел к столу. Он рассматривал ее сначала всю целиком, узнавая ее – как отец, спустя десятилетие, видит, что его дитя стало взрослым. Он видел проработанный рельеф золотой горы, филигранный каскад Амадеуса, великолепные драгоценные камни Малинских и свои plique-a-jour и cloisonne,[93] и он убедился – да, это был тот самый почти невозможный в своем совершенстве бесценный шедевр, который хранила его память. Господи, хоть время на этой земле не обмануло и не предало его!
– Она цела и невредима, – произнес он, смягчаясь.
– Ты думаешь, я способен причинить ей вред? – спросил Александр. – Зная, что она значила для отца – и для тебя тоже?
Зелеев взял бутылку с водкой.
– За Амадеуса, – сказал он и выпил залпом. – За Ирину.
Он выпил опять.
– Можно мне? – спросил другой мужчина, неуверенно – как мальчишка.
– Разве что совсем чуть-чуть.
Зелеев сел на стул, нога на ногу, и стал долго и с наслаждением рассматривать свое творение. Он наклонялся вперед и с невыразимой нежностью и осторожностью приподнимал висячие драгоценные камни, проверил свое клеймо под сапфиром и позволил кончику указательного пальца задержаться на инициалах Ирины под золотистым алмазным солнцем.
– Как она прекрасна, – проговорил Александр, тяжело опускаясь на кровать.
Зелеев игнорировал его слова – как и само его присутствие. Он держал бутылку водки в левой руке и периодически отпивал из нее, и ему стало казаться, что тошнотворная окружающая реальность, в которой они сейчас сидели, стала постепенно таять и исчезать, пока он пил – словно грация и прелесть, и магическая сила красоты и священного смысла скульптуры смогли уничтожить эту мирскую грязь.
– На это ушло пять лет, – сказал он.
– Я знаю.
– Ничего ты не знаешь!
Врожденная русская экспансивность вдруг проснулась в нем – она лишь дремала на дне его души и сердца, как осадок на дне вина. Он вдруг впал в поэтическое, даже идиллическое настроение, так глубоко взволнованный Eternité и обилием и роскошью воспоминаний, нахлынувших на него, и неожиданно он ощутил потребность говорить, вспомнить вслух тот период жизни, когда они с Амадеусом делали эту скульптуру.
– Разве ты знаешь, от чего я тогда отказался? – говорил он мягко. – Мое время, жизнь, которая сложилась после отъезда из России – все, чего я достиг, образ жизни… Амадеус же не потерял ничего – без Ирины он был ничто.
– Но ты был к нему привязан…
– А почему бы и нет? Я был тронут им – его мечтой. Но он никогда не знал – и так и не узнал, как не знаешь и ты – сколько я сделал для него. Что я сделал…
Зелеев опять выпил из бутылки.
– Твой отец был глупцом, дураком во многих отношениях, и я не раз говорил ему об этом, и он улыбался и знал, что я прав. Но он хотя бы знал, как любить – не то что ты, Александр.
В неожиданном порыве сочувствия и симпатии он протянул Габриэлу бутылку, позволил хлебнуть дважды, а потом отнял опять.
– Любить – это талант, mon ami.
– У меня никогда не было особых талантов, – развел руками Александр. – Ни к чему на свете.
– У Мадлен – есть, – продолжал Зелеев. – Как у Ирины – она знала, как любить… порывисто, щедро, сильно. Она совершала ошибки, она выбирала неосторожно и неблагоразумно – она б научилась, если б ей было отпущено время. Мадлен очень похожа – страсть вместо рассудка… но она научится.
Он слегка улыбнулся.
– Я ее научу.
– Я хочу видеть ее, – Габриэл облизнул свои пересохшие губы кончиком языка. – Господи, у меня во рту сухо. И я – трезвый. Дай мне бутылку.
Зелеев убрал бутылку.
– Мне нужно выпить.
– Ты хочешь видеть свою дочь или пить? Что-то я не пойму.
– Ты не всегда был таким бессердечным.
– Больше из жалости. Взгляд Зелеева стал жестче.
– Чего ты ждешь от меня, Александр? Что я, по-твоему, должен делать? Заплатить тем людям из Амстердама?
– Я не знаю…
– Разве ты не понимаешь – даже если я заплачу твои долги… ведь они уже видели Eternité, они уже поняли ее ценность.
Он опять наклонился через стол и любовно погладил скульптуру.
– Они возьмут мои деньги, а потом заберут еще и скульптуру.
– Может, и нет, – с надеждой проговорил Александр.
– И ты собираешься рискнуть? – Тон Зелеева становился все холоднее. – Разве для Мадлен уже не достаточно потерь? Ты что, не понял, что я тебе рассказал о ее жизни?
– Да, конечно! – ввалившиеся глаза Александра наполнились слезами. – Все, что я наделал, все мои ошибки, моя вина – я знаю, я знаю.
– Тогда самое важное для нас – сохранить Eternité для нее, – русский опять говорил мягко. – Утром, в первую очередь, я положу ее в банковский сейф – пока ты не будешь готов передать это Мадлен собственноручно.
– Как я могу встретиться с ней – лицом к лицу?
– Я найду тебе врача, Александр, – Зелеев опять взял бутылку и посмотрел на Габриэла сквозь пустой стакан. – Но ты знаешь – тебе придется покончить с такой жизнью, с этим твоим миром, mon ami. Ты должен приготовиться взглянуть в лицо своему прошлому и будущему – так же, как своей дочери.
Он посмотрел на дрожащие руки Александра.
– Ты – наркоман, – сказал он просто. – Тебе нелегко будет бросить.
– Но я хочу.
– Но тебе, прямо сейчас, нужен морфий, n'est-ce pas?
– Ты ведь сам знаешь – да.
– А мне нужна водка – но только водка, и то редко теперь. И я по-прежнему от нее встаю на дыбы – ты помнишь это, Александр? Она всегда вливала жизнь в мою мужскую штучку, подбавляла жару, ты помнишь?
– Конечно, я помню, – уныло ответил Александр.
– Та ночь, – настаивал Зелеев, разгоряченный спиртным. – И это ты помнишь – да? И это? Нет, ты не помнишь – и к лучшему, ох как к лучшему!
– Не напоминай, – Александр, сидевший, сгорбившись, на кровати, спрятал лицо, зарывшись в старый продавленный матрац.
– Просто помни о всех трудностях, друг мой. Тебе нужно их все одолеть, если ты хочешь увидеть Мадлен. И своего внука.