Джоанна Троллоп - Любовь без границ
«Поверь, — писал Хью, — тебе станет гораздо легче, если ты хоть ненадолго оставишь меня в покое. В данный момент я не могу вести себя иначе. Раз уж ты находишь мое поведение скверным, зачем провоцируешь к очередным его демонстрациям? Пожалуйста, не думай, что я наслаждаюсь каждым днем жизни на вилле Ричмонд, — ничего подобного. Это всего лишь угол, куда я забился, чтобы перевести дух, так дай же мне, черт возьми, перевести его! О большем я не прошу, и, если честно, большее мне сейчас не по силам».
Все письмо было в том же духе, уклончивое и обтекаемое, но в конечном счете оно сводилось к отставке Джулии по причине непригодности. Отсюда логически следовало, что все ее достижения (в том числе по устройству домашнего очага), все то, во что она верила и что ценила, все стандарты, которые поддерживала, тоже ничего не стоили. Единственное, что мешало отставке стать полной и абсолютной, были Джордж и Эдвард. Хью готов был потеснить раненое самолюбие, чтобы дать им место в своей душе, но категорически отказывался принять все остальное: ее, их дом, прошлое и будущее — даже в виде довеска к ним. Этот вывод, неумолимо вытекающий из письма, вызвал в Джулии первый слабый всплеск негодования. Ни минуты не сомневаясь в его искренней любви к близнецам, она видела, что для них с течением времени фигура любящего отца становится все более размытой и неопределенной, а для Хью они переходят в область идиллических мечтаний, превращаются из реальных детей в маленьких ангелочков. Между тем менялись и они, настолько, что в них уже не осталось ничего ангельского. Порой это были настоящие дьяволята. С самого начала задумав бунт против Сэнди, они весьма в том преуспели и, как результат, впали в детство, только иное, полное буйства и анархии: коверкали слова, рвали книжки, за столом бросались друг в друга едой. Чем больше тосковала Джулия, тем хуже вели себя Джордж и Эдвард. В последнее время к тоске прибавился страх, что Сэнди попросит расчет, и хотя теперь она находила няню, мягко выражаясь, неадекватной, жутко было подумать, какой хаос воцарится в доме с ее уходом.
Положив письмо на пол, Джулия потянулась за бокалом (теперь она часто обращалась за утешением к вину). Письмо принесли сразу после завтрака. Она прочла его, заперевшись в туалете, и там же, охваченная привычной горечью и отчаянием, проплакала не меньше четверти часа. Однако в процессе многократного возвращения к нему в рабочие часы боль постепенно притуплялась. Сейчас Джулия уже не чувствовала желания плакать — по правде сказать, не чувствовала почти ничего. Внезапно пришла мысль: зачем вообще были те утренние слезы? Хью ведь не сказал ничего принципиально нового, просто еще раз описал собственную беспомощность, ту самую, которую еще недавно Джулия находила трогательной. Теперь она тронута не была.
Несколько минут Джулия смотрела на письмо, но так и не подняла, чтобы снова перечесть. Ей больше не хотелось даже прикасаться к нему. Самый вид развернутого листка будил раздражение.
Посидев, она вышла на кухню. Сэнди теперь не слишком утруждалась, убирая за близнецами, — стол был весь в крошках и пятнах, а под ним валялись зеленые горошины. Джулия равнодушно прошла мимо к холодильнику, чтобы долить в бокал белого вина. Она не ела много часов. Сварить яйцо? Не хочется возиться. Пошарив в холодильнике, она достала ломоть сыра бри и помидор и, не затрудняясь с тарелкой, отнесла их в гостиную. На пути к креслу она нечаянно наступила на письмо Хью и усмехнулась этому с горьким удовлетворением. Набив рот сыром, она принялась жевать, размышляя над тем, что Хью, конечно, полон жалости к себе, не меньше чем она к нему. И в это самое утро он себя жалел, и сейчас наверняка тоже жалеет. А вот у нее жалость прошла, вся вышла вместе со слезами, пролитыми в туалете. Она жевала и глотала, даже не думая отирать подбородок, по которому тек красный томатный сок. Что-то происходило. Она менялась. Даже воплощенную кротость можно вывести из себя, и вот как раз это, похоже, и случилось.
Огрызок помидора и объедки от сыра Джулия медленно, обдуманно положила на письмо Хью. Потом прошла к окну, за которым дремал цветник, в густеющих сумерках весь бархатно-синий. Прижав лоб к прохладному стеклу, Джулия долго смотрела на него. В этот день обед у нее был деловой, с Робом Шиннером. Они уточняли сценарий второй серии «Ночной жизни города», прорабатывали детали следующих интервью (на этот раз Джулии предстояло осветить на протяжении пяти лет растущие различия в образе жизни троих местных детей из разных социальных прослоек). Она буквально ухватилась за этот обед, как за шанс не возвращаться в очередной раз к письму Хью. Когда с деловой частью было покончено, Роб спросил, не согласится ли Джулия с ним поужинать.
— Поужинать?
— Ну да. Хочу немного поднять тебе настроение.
— Очень мило с твоей стороны.
— Не так уж мило. Тут есть и корыстный интерес, — честно признался он, доливая ей минералки. — Ужин с тобой доставит мне огромное удовольствие. Ты пашешь, как пчелка, и никогда не скулишь в отличие от всех остальных. Это тебя автоматически зачисляет в высшую категорию, и как раз к таким женщинам меня неудержимо влечет.
Джулия не сразу нашлась, что ответить. Ее мысли были до отказа полны Хью, и не так-то просто было переключиться на кого-то другого. Она внимательно вгляделась в своего собеседника, но не увидела ничего нового. Роб был все тот же: симпатичный, благожелательный, слегка потрепанный, но по-своему стильный в извечных джинсах и кожаной куртке.
— Я потеряла форму, — сказала она наконец.
— Кокетка!
— Нет, я не…
— Слушай, он же тебя бросил, — перебил Роб. — И непохоже, что вернется — по крайней мере не заговаривает об этом. Ты что, так и будешь жить монашенкой, пока он не соизволит принять решение?
Чтобы не отвечать, Джулия поднесла к губам стакан.
— Я разведен, ты брошена, — безжалостно продолжал он. — Мы свободны и вправе поступать, как считаем нужным. Совместный ужин только поднимет тебя в собственных глазах…
Вот что послужило толчком, подумала Джулия, прижимаясь горящим лбом к стеклу. Последняя фраза Роба. Подняться в собственных глазах было просто необходимо, ведь за последние недели ее самооценка ухнула дальше некуда. Теперь это была скорее самообесценка, как у тех несчастных, с которыми она беседовала в Мэнсфилд-Хаусе и которые говорили примерно одно и то же (что для нее, между прочим, было тогда темным лесом): если тебя снова и снова унижают и обижают, постепенно начинаешь проникаться мыслью, что ничего лучшего и не заслуживаешь, что это и есть твоя планида. Ее случай по сути своей не отличался ничем: постепенно она прониклась мыслью, что Хью во всем прав и что она самим своим подходом, самим присутствием в его жизни наносила ему вред, а потому в ответе за его теперешнее состояние духа. Но так ли это?