Единственное число любви - Барыкова Мария
— Помни, всегда помни, что я люблю тебя, люблю, как мальчик… — и грустно заканчивал: — Что в моем возрасте смешно и жалко.
А было ему тогда всего тридцать четыре.
Мы сидели на расстеленных плащах, пили из горлышка дешевое вино и смотрели на запад, туда, где за кирпичными трубами маняще пестрели Острова. И больше молчали, потому что время шло, ничего не решалось, деньги подходили к концу… Да и сколько смогли бы мы еще жить бродягами? С залива все чаще стали накатывать тучи, и однажды, закрывая меня от ветра уже безнадежно измятым плащом, Алеша закурил, и я увидела, что его большие руки дрожат.
— Что ты… — Я коснулась его ладони губами и лбом. — Что-нибудь придумаем, я…
— Дело не в этом. Просто не знаю, говорить ли тебе… — Я вздрогнула, оттого что такие вступления обычно не сулят ничего хорошего, — и Алеша совсем смутился. — В общем, ты помнишь Глеба?
Никакого Глеба я не помнила и потому с облегчением вздохнула. Даже если предположить, что этот неведомый Глеб и умер, то это никак не могло повлиять на печальный полет наших душ. А я почти видела их, изнемогающих в борьбе с ветром над бесконечной глухой водой. Но Алешины руки не успокаивались.
— Это же мой дальний родственник, ну, через мачеху и… В общем, не важно. Он художник, вспомнила?
— Нет.
— Тогда, наверное, и лучше. — Эта фраза снова меня насторожила — и не зря. Словно на что-то решившись, Алеша потушил сигарету и произнес, отвернувшись к мертвому вот уже десятки лет флагштоку: — Он просил меня узнать, не смогла ли бы ты попозировать ему. Немного, совсем немного, — поспешно уточнил он, — его натурщица вернется через три дня, но картина горит… Не за деньги, конечно, это…
— Да, за деньги нехорошо, дурно, — закончила я, хотя прекрасно знала, что лишний полтинник в нашем положении оказался бы весьма кстати — позавчера Алеша продал свои японские часы.
— Но это нужно сегодня… — он, прищурившись, посмотрел на соборный шпиль, — сейчас, к половине четвертого. Это здесь недалеко, на Мокрушах.
— Что за шутки, Алешенька, мне же надо хоть немного привести себя в порядок, и к тому же…
— Ты и так хороша, маленькая моя, — прервал он меня уже совершенно глупо, и мы почти бегом отправились в сторону тех самых немыслимо расцвеченных западных парков.
Мы бежали, подгоняемые в спину крепчающим ветром, и было весело и жутко, как в детстве, когда я выскакивала из дому в преддверии грозы, чтобы не упустить краткой, почти священной в своем безмолвии неподвижности перед тем, как грохнет первый очищающий раскат. И я почти забыла о том, что в этот ослепительный миг, в последние его доли дерзким росчерком на лиловеющем небе торопливо мелькают блудливые рожки великого Пана.
Бежать оказалось недалеко. Нужный дом встретил нас сломанной дверью парадного и псевдоготическими розами на чудом оставшихся чугунных перилах. В глазах рябило от осколков витражей. Алеша потянулся к замысловатому звонку, а я, вдруг наперекор той легкости, что вселилась в меня с этим бегом и ветром, тяжело припала щекой к теплому запястью без привычных часов.
— Давай уйдем, Алеша!
Но звонок уже лил свою тревожную отдаленную песню.
В дверях появился невысокий молодой человек, наверное мой ровесник, и, не улыбнувшись, махнул рукой куда-то в глубину коридора.
— Ты можешь забрать ее через три часа, — услышала я тихий глуховатый голос, говоривший обо мне, как о вещи. — Спасибо тебе огромное. Поговорим как следует после. — И за моей спиной они обменялись рукопожатиями. Я едва успела поцеловать Алешу, как дверь захлопнулась.
Мастерская оказалась, как и положено, светлой и пыльной, с огромным эркером, в котором явно на скорую руку было сооружено подобие подиума. Но все спасали драпировки из нескольких полотен настоящего бархата, подобранного от цвета остывшего пепла до бессильной блеклости увядающей сирени.
— Я подумал, что вам это сочетание будет наиболее выгодно. Впрочем, может быть, я и ошибся — посмотрим. Раздевайтесь. Насколько мне известно, Алеша весьма пунктуален. — Он говорил все это привычно-равнодушным тоном, придирчиво рассматривая кисти и даже не спросив, как меня зовут.
Я разделась, радуясь тому, что с августовского Крыма у меня еще сохранились остатки загара, и с неохотой вступила на доски, зная, как изнурительно простоять неподвижно даже десять минут, не говоря уже о часах. Оставалось только прикрыть глаза и думать о печальных Алешиных глазах — что я и делала. Так прошло, вероятно, некоторое время, после чего на плечо мне легла спокойная сухая ладонь.
— Я не ошибся в вас, но ошибся в вашем теле. Вас действительно возвышает сиреневое, но беда в том, что у вас фигура египетского мальчика. А писать можно только женщин — мальчики требуют карандаша, ну, угля. Впрочем, если хотите, я попробую, но лучше уж не терять времени зря и выпить чаю. У меня есть брусника. Будете одеваться?
Но мне было тепло и к тому же меня разозлило полное пренебрежение к моему телу, на которое Алеша едва ли не молился.
— Если вы не против, я бы посидела так, ведь вам это не мешает?
— Ничуть.
Через четверть часа мы пили чай и вполне дружески болтали, действительно оказавшись ровесниками. И как у всяких ровесников, тем более закончивших специальные школы, у нас нашлось несколько общих знакомых, что значительно облегчило общение. Я с удовольствием ела бруснику и искоса поглядывала на свою грудь, по-женски округлую и по-девчоночьи тугую. Глеб совершенно равнодушно курил трубку.
Спустя какое-то время он посмотрел на часы и ни с того ни с сего заметил:
— У вас замечательные ноги. Вы, наверное, устали, можно прилечь, немного поспать. Алексей не придет за вами.
— Какое право вы имеете так говорить со мной?! — Я вскочила, но тут же уткнулась в поданный мне длинный парчовый халат.
— Наденьте. И не надо возмущений. Возмущаться могу я. — Он нервно провел рукой по мягкой русой бородке, плотно охватывающей высокие скулы и подбородок. — Или вы считаете, что Алексей имел право вот так привести вас сюда, оставить одну, голую, наедине с мужчиной? И вы думаете, что у него хватит после этого совести вернуться за вами? Так мог поступить только тряпка, слюнтяй, и вы еще собираетесь…
— Мои планы вас не касаются! — Злые слезы жгли глаза. — К тому же он оставил меня не у мужчины, а у жалкого импотента, который за два часа…
— И вы что… действительно согласились бы отдаться мне?
В словах Глеба я услышала некую неуместную робость, смешанную с удивлением. Моя злоба мгновенно пропала, оставив место лишь горькой обиде.
— Простите, я сорвалась, — устало садясь на диван, пробормотала я. — Действительно, я не спала толком уже третью неделю. — И, свернувшись калачиком, я, сама не зная как, тут же утонула в темных водах своей обиды, уйдя в спасительные глубины сна.
Когда я проснулась, мастерская уже была погружена в мягкие сумерки и откуда-то тихо звучал Вивальди. Я была уверена, что стоит повернуть голову, и я сразу увижу Алешу, который, нервничая и слишком часто потирая рукой невыбритую щеку, сидит рядом и ждет. Я снова прикрыла глаза и блаженно потянулась навстречу — но меня встретило чужое, растерянное и одновременно хищное лицо. А на полу у дивана вздрагивал лист бумаги, с которого на меня, грешно улыбаясь, смотрело мое собственное отражение. О, никогда наяву я не была так невинно соблазнительна! За сероватыми штрихами вставали дымные пожарища кипчакских набегов и стоны русоволосых полонянок, гудящая соками земли степь, дикие всхрапы кобылиц и та безъязыкая выгибающая тело в дугу тоска, имя которой — желание…
— Вы спали, как ангел.
— Судя по этому рисунку, как падший ангел. Где Алеша?
Глеб посмотрел на меня в упор, и я впервые заметила, что глаза у него совсем прозрачные.
— Он придет. Завтра. Вечером. Он приползет. Как раб, чтобы целовать у вас ноги. Чтобы…
— Не надо. Вы правы. — И, понимая, что все рухнуло и свет померк, я снова очутилась на обратной стороне бытия, но теперь вместо спасительного забвения звенел в ушах отвратительный боевой визг монгольских полчищ, и пропахшая конским потом железная плоть разнимала мое тело пополам.